У Петрова неприятно ёкнуло сердце.
В это время дверь двенадцатого кабинета неожиданно распахнулась, и на пороге появился здоровенный громила с огромными обезьяньими руками и зверским выражением лица. Он был одет в новенькое «хэбэ», проглядывающее сквозь расстёгнутый на груди белый халат. В его глазах Петров определённо разглядел жажду убийства.
Громила, оглядев коридор, поманил пальцем одного из сидящих напротив двери новобранцев, тот медленно поднялся со стула и, словно загипнотизированный удавом кролик, сомнамбулически двинулся к дверям кабинета. Будущие солдаты с ужасом наблюдали за товарищем. Он вошёл внутрь, был грубо взят за руку и усажен в парикмахерское кресло напротив треснутого зеркала.
В коридоре стихли шутки и смех. Новобранцы вглядывались в оставленную открытой дверь. Громила укутал их товарища несвежей простынёй и взял ручную парикмахерскую машинку. Её отвратительный скрежет, вроде бы негромкий и вполне мирный, заполнил притихший коридор. Петров заворожённо наблюдал за движениями громилы. Руки парикмахера двигались уверенно, а с лица его не сходила мстительная ухмылка. Он задирал локти, двигая машинкой, сильными пальцами поворачивал голову своей жертвы в разные стороны, а новобранец, уставив округлившиеся от ужаса глаза в неясное зеркало, сидел ни жив, ни мёртв. Разительная перемена произошла в его лице и во всей его скукоженной фигуре – он то краснел, то бледнел, то покрывался пятнами, и было ясно видно, как он глубоко подавлен, уязвлён и даже оскорблён всем происходящим.
Экзекуция была окончена через несколько минут.
Новобранец вышел к товарищам, пряча глаза и потея от неловкости. Какой-то придурок из дальнего конца коридора неловко хохотнул, тыча в него пальцем, но тут же осёкся, осознав коллективную участь.
«Опустили…» – негромко сказал кто-то рядом с Петровым.
Следующий клиент, так же робея, вошёл в страшный кабинет и покинул его, уже обкромсанным, всего через несколько минут. Очередь стала быстро продвигаться.
Пацаны сидели вдоль стен коридора, повесив носы, и в унынии размышляли о своей незавидной доле.
Очень скоро очередь дошла и до Петрова, он через силу поднялся и обречённо перешагнул невидимую границу. Так же, как предыдущих мальчишек, его грубо усадили в парикмахерское кресло, закутали грязной простынёй, усыпанной чужими волосами, и бесцеремонно вторглись холодными ножами машинки в его красивые вьющиеся кудри. По-прежнему сладострастно ухмыляясь, садист-парикмахер выстриг на голове Петрова широкую уродливую полосу от центра лба до самого затылка и на несколько мгновений замер над содеянным, словно любуясь своей замечательной работой. Петров глянул на себя в зеркало: покрасневшая потная рожа, испуганные глаза, неровная полоса на голове… Он содрогнулся и опустил глаза.
Парикмахер больно ёрзал машинкой по его черепу, оставляя на нежной коже ссадины и задиры, выдёргивая порою отдельные, застревавшие в ножах волоски. Петров потел всё сильнее и испытывал мучительный зуд в области шеи, задавленной тугими краями колючей простыни.
Когда всё было кончено, он снова заглянул в зеркало: там сидел незнакомый ушастый паренёк с шишковатой, плохо остриженной головой, густо покрытой свежими царапинами. В треснутом зеркале изображение двоилось, и этот слом ещё добавлял искажения в родной, изученный с детства до мельчайших подробностей образ, непоправимо уродуя его и как бы стирая прошлое, которое было каждою чёрточкою знакомо и привычно.
На ночь пацанов разместили в довольно просторных аудиториях на старых обшарпанных школьных партах. Подложив под зудящую голову свой ущербный портфель, кое-как подвернув уставшие ноги, Петров лежал абсолютно потерянный и опустошённый. Жёсткая столешница парты вгрызалась в его костлявые бока, голая голова катастрофически замерзала, и не было ни одеяла, чтобы укрывшись, согреться, ни подушки, чтобы утонув затылком в её пуховой мягкости, утишить боль горящих огнём ссадин, ни хотя бы тощенького матрасика, чтобы уложив на него своё непривычное к суровым армейским реалиям тело, забыться спокойным безмятежным сном. Петров промучился почти до утра, раз за разом прокручивая в памяти картинки дневного унижения. «Зачем, зачем?» – думал он в отчаянии, тщётно пытаясь постичь смысл событий, но никто ему ответить, конечно же, не мог, а сам он только смутно догадывался о значении вчерашней чудовищной стрижки. Впрочем, где взять салагам столько опыта и интуиции, чтобы осознать то, что коварно замыслено отцами-командирами и столь талантливо исполнено опытным старшиной, выступившим в роли парикмахера! Театр! Этот армейский театр начался не с вешалки, а со злобной парикмахерской машинки, алчно клацающей своими затупленными ножами. Банальный, бытовой, но изощрённый инструмент! Всего за несколько минут он превратил тебя в раба, лишил индивидуальности и воли, оболванил в прямом и переносном смысле, оскорбил твоё достоинство, поставил жирный крест на твоём прошлом. Отныне ты – никто, и звать тебя – никак. Делай то, что скажут, думай то, что внушают, поступай не так, как тебе велит совесть, а так, как диктует коллективная мораль. Тебя загнули и отымели, чтобы ты сразу понял своё место, чтобы не смел вякать и обсуждать приказы вышестоящего начальства. Забудь, что ты разумен, ибо думать тебе в ближайшие два года нет никакой необходимости…