Через пару дней новобранцы стали свидетелями неприятной сцены. Человек двадцать пацанов утром, после завтрака драили мастикой деревянные полы казармы. К Пшеничникову, работавшему в дальнем углу, подошёл вертлявый паренёк, что-то спросил, тот ответил односложно и резко. Паренёк повторил свои слова – Василий повторил ответ, выставив вперёд правую ладонь, словно пытаясь отгородиться от вопрошавшего, и слегка покачал ею. Но тот вынул из кармана деньги и протянул Пшеничникову, который снова выставил ладонь и ещё более твёрдо покачал ею. Тогда вертлявый сделал короткий шаг к Василию, стал чуть сбоку и, локтем ухватив его за горло, повалил на пол. Всё произошло молниеносно. Петров даже не успел отреагировать. Вертлявый ухватил жадною рукою шелковый гайтан на шее пацана и с силою рванул на себя. Но прочный шнурок не поддался. Тут на помощь Пшеничникову подоспел Петров. Дав вертлявому хорошего пинка, он приподнял перхающего Василия и помог ему встать на ноги. На шее у парня рубиновою полосою пламенел горячечный рубец…
Прошло ещё несколько дней, в течение которых новобранцы осваивали строевую подготовку, зубрили Устав, дремали на политзанятиях, мучали на кухне картошку, раздражая своею неумелою чисткою поваров и кухработников, а серебряное распятие Пшеничникова, между тем, блазнило многих и на многих навевало отнюдь не богоугодные мечты.
Как-то раз с утра пораньше сержант Мокеев проводил с новобранцами занятия по строевой подготовке на плацу. Разучивали торжественный шаг вкупе с песней «Через две зимы…» и Пшеничников, видать, не очень склонный к строевому регламенту, довольно часто сбивался с ритма, злостно нарушая размеренное движение всей роты. Мокеев долго терпел это безобразие, но в конце концов не выдержал, остановил пацанов и приказал Василию выйти из строя. Тот вышел, слегка прихрамывая. Сержант презрительно оглядел его и велел разуться. Мучительно краснея, Пшеничников снял правый сапог. Портянка была накручена кое-как, сбита и вдобавок украшена несколькими бурыми пятнами. Мокеев, увидев это, взъярился. «Та-а-а-к, товарищ солдат… – сказал он с нескрываемою злобою, – что же это значит? Это значит…» Он подтянулся и засопел, словно бык, которому под самый нос сунули красную тряпку да вдобавок двинули по морде вонючим махорочным кулаком. «Это значит, – повторил он, – что вы не желаете служить, саботируете требования Устава и командования! А это позор, который можно искупить только кровью!»
Пшеничников задрожал. Он стоял спиной к строю и слышал сдавленные смешки своих товарищей. «Этот ещё не принявший присягу воин, – продолжал Мокеев, – достоин самого глубокого осуждения товарищей. Вот он до сих пор не научился наматывать портянки, – а почему? Да потому что мысли его не в строевой службе, не в Советской Армии и не в воинских установлениях! Мысли его – в религиозном тумане, в молитвах и переговорах с Богом. Он не хочет разговаривать с командиром, он беседует, видите ли, с небесами…» Сержант приблизился к Пшеничникову и совсем-совсем тихим голосом, чтобы не слышали другие, пробормотал: «Сними крест, религиозник! Не то я из тебя твоё мракобесие дубиной выбью! Снимай, щенок! Сейчас снимай!..» Василий стоял перед сержантом навытяжку и, опустив глаза, тупо смотрел в надраенную пряжку прослабленного командирского ремня. Мокеев протянул руку, вынул из-под гимнастёрки Пшеничникова шёлковый гайтан и готов был уже дёрнуть за него, но тут Василий поднял веки и в упор взглянул на своего командира. Сержант смешался. Однако в следующую минуту он подсобрался, бросил шнурок и громко объявил: «Приказываю вам, товарищ солдат, в наказание за циничное пренебрежение службою принять на себя исполнение почётного труда: извольте отправиться на парашу и вычистить её очки до зеркального блеска! Шваброй пользоваться запрещаю – уж больно результат труда после её примененья нехорош! Возьмите свою зубную щётку и ею уж постарайтесь ради блага отечества и его победоносной армии!»