Выбрать главу

 Он соскользнул с табурета и опустился рядом со мной, скрестив ноги, а потом, вытянув длинную руку, положил ее мне на плечо.

 — Великолепное создание,— сказал я.— Подумать только, Бог породил как тебя, так и мальчиков, которых ты убил сегодня ночью, чьи прекрасные тела ты предал огню...

 Он помрачнел.

 — Амадео, прими другое имя и останься с нами, живи с нами. Ты нам нужен. Что ты будешь делать один?

 — Скажи, зачем ты убил моего господина.

 Он отпустил меня и уронил руку на колени, на черную ткань.

 — Нам запрещено использовать свои таланты, прельщая смертных. Нам запрещено дурачить их своим мастерством. Нам запрещено искать утешения в их обществе. Нам запрещено появляться в местах света.

Меня это не удивляло.

— Наши сердца так же чисты, как и у монахов аббатства Клюни,— сказал он.— Мы содержим свои монастыри в строгости и святости, мы охотимся и убиваем, чтобы совершенствовать Сад Господа нашего, Долину Слез.— Он сделал паузу, а потом продолжил, еще больше смягчив голос и добавив в него удивления: — Мы подобны жалящим пчелам, крысам, крадущим зерно; мы подобны Черной смерти, уносящей молодых и старых, прекрасных и уродливых.— Он посмотрел на меня взглядом, молящим о понимании,— Соборы поднимаются из пыли, чтобы человек увидел чудо. И в камне люди вырезают танец скелетов, чтобы напомнить о быстротечности жизни. Мы вооружаемся косами и вступаем в армию скелета в черном, вырезанного на тысяче дверей, на тысяче стен. Мы — последователи Смерти, чей жестокий лик запечатлен в миллионах крошечных молитвенников, лежащих в руках как богачей, так и бедняков.

У него были огромные мечтательные глаза. Он посмотрел по сторонам на мрачную келью с куполообразным потолком, под которым мы сидели. В его черных зрачках отражались свечи. На секунду веки его опустились, потом глаза открылись вновь яркие, прояснившиеся.

— Твой господин это понимал,— с сожалением констатировал он.— Действительно понимал. Но он был родом из языческих времен, он был ожесточен и сердит, он неизменно отказывался признавать Божию благодать. В тебе он увидел Божию благодать, потому что твоя душа чиста. Ты молод и чувствителен, ты открываешься навстречу ночному свету, как лунный цветок. Сейчас ты нас ненавидишь, но со временем ты все поймешь.

— Не знаю, пойму ли я еще что-нибудь,— возразил я.

Я равнодушен, я уничтожен, я не имею понятия о чувствах, о желаниях, даже о ненависти. Я должен бы тебя ненавидеть, но это не так. Я пуст. Я хочу умереть.

— Но ты умрешь только по воле Божией, Амадео,— сказал он.— Не по собственной воле.— Он устремил на меня пристальный взгляд, и я понял, что больше не могу скрывать от него свое воспоминание о киевских монахах, медленно изнуряющих себя голодом, но утверждающих, что им необходимо подкреплять себя пищей, ибо Бог определит, когда им умереть.

 Я пытался скрыть эти образы, я рисовал в воображении и тщательно маскировал маленькие картинки. Я ни о тем не думал. У меня на языке вертелось только одно слово: ужас. А в голове была лишь одна мысль: что до сих пор я был глупцом.

 Откуда-то появилась женщина-вампир. Она вошла через деревянную дверь и аккуратно, как примерная монахиня, прикрыла ее за собой, чтобы не поднимать ненужного шума. Потом подошла к Сантино и встала за его спиной.

 Ее густые седые волосы были, как и у него, грязными и спутанными и тоже падали на плечи тяжелым и плотным покрывалом. Одета она была в какие-то древние лохмотья. Пояс на бедрах, какой носили женщины ушедших эпох, украшал узкое платье, подчеркивавшее тонкую талию и изящные изгибы тела,— такие изысканные платья можно увидеть на каменных фигурах, выбитых на богатых саркофагах. Огромные глаза, казалось, вбирали в себя в полумраке каждую частицу света, полные губы отчетливо выделялись на серовато-серебристом фоне пыли, покрывавшей ее лицо и делавшей более явственной изящную линию скул и подбородка. Шея и грудь оставались практически обнаженными.

 — Он останется с нами? — Приятный, спокойный голос проник мне в самую душу.— Я молилась за него. Я слышала, как он плачет, но только глубоко внутри, не произнося ни звука.

 Я отвел взгляд, заставляя себя испытывать к ней отвращение — к своему врагу, убийце тех, кого я любил.

 — Да,— ответил темноволосый Сантино.— Он останется с нами, из него может получиться неплохой лидер. У него много силы. Видишь, он убил Альфредо! О, что за чудесное зрелище — столько ярости, столько детской злобы в лице.

 Она мельком глянула на останки вампира — впрочем, я и сам не знал, что от него осталось. Я в ту сторону не поворачивался.

 Ее лицо смягчилось, выражая глубокую, горькую печаль. При жизни она, должно быть, была прекрасна; прекрасна она была бы и сейчас — такую красоту не мог скрыть даже слой пыли.

 Она мгновенно стрельнула в меня укоризненным взглядом, но быстро смягчилась.

 — Суетные мысли, дитя,— сказала она— Я живу не ради зеркал, как твой господин. Чтобы служить моему Господину, мне не нужны ни шелка, ни бархат. Ах, Сантино, он еще совсем младенец.— Она говорила обо мне.— В былые века я могла бы сложить стихи, восхваляя эту красоту, пришедшую к нам от Бога, чтобы осветить запачканные сажей щели, лилия в темноте, сын феи, подложенный лунным светом в колыбель молочницы, чтобы поработить наш мир своим девичьим взглядом и тихим мужским голосом.

Ее лесть взбесила меня, но даже мысль о том, что в этом аду я могу вдруг лишиться возможности слышать этот полный очарования голос, показалась мне невыносимой. Мне было все равно, что она скажет. Одного только взгляда на ее белое лицо с голубоватыми, похожими на прожилки в мраморе венами было достаточно, чтобы понять: для моей мести она слишком стара. «И все же убей ее, да, сорви с тела голову, да, проткни ее свечами, да, да...» — стиснув зубы, думал я. А он? Как мне расправиться с ним? Ведь он, судя по оливковому оттенку кожи, отнюдь не так стар, и вполовину не так стар. Однако эти порывы увяли, как сорняки, вырванные из моих мыслей северным ветром, ледяным ветром моей умирающей воли.

Да, оба они были красивы.

— Тебе не придется отказаться от всей красоты,— доброжелательно заговорила она. Наверное, невзирая на все усилия их скрыть, она все же прочла мои мысли.— Но ты увидишь другую красоту, суровую и многообразную,— когда будешь лишать людей жизни. По мере того как ты станешь выпивать их досуха, ускоряя переход бедных душ к благодати или к вечным мукам, чудесный материальный узор постепенно превратится в раскаленную паутину, а их предсмертные мысли окутают тебя траурной вуалью, затуманят твой взор. Да, это красота. Ты увидишь красоту звезд — они всегда будут приносить тебе успокоение. И земли, да, самой земли,— в ней ты найдешь тысячу оттенков темноты. Такой будет твоя красота. Ты всего лишь отказываешься от хрупких красок человечества и оскорбительного великолепия богатства и тщеславия.

— Я ни от чего не отказываюсь,— возразил я.

Она улыбнулась, и ее лицо озарилось неотразимым теплым светом, в отблесках дрожащего пламени свечей сияли длинные, густые, вьющиеся белые волосы.

Она взглянула на Сантино.

 Как хорошо он понимает, о чем мы говорим. Но при этом ведет себя как непослушный ребенок, высмеивающий в своем невежестве все подряд.

 — Он понимает, понимает,— ответил Сантино с неожиданной горечью.

 Он кормил крыс. Бросив взгляд сначала на нее, потом на меня, он, казалось, погрузился в раздумья, тихо бормоча себе под нос старинное григорианское песнопение.

 В темноте я слышал остальных. Вдалеке продолжали бить в барабаны, но это уже было совершенно невыносимо. Я посмотрел на потолок, на черепа с провалами ртов, пустыми глазницами слепо взиравшие на нас с безграничным терпением.

 Я посмотрел на них — на сидящего Сантино, отягощенного заботами или погруженного в мысли, и на ее похожий на статую силуэт в рваных лохмотьях, возвышающийся за его спиной, на ее разделенные на пробор седые волосы, на пыль, покрывавшую ее лицо.

 —Те, Кого Следует Оберегать, дитя,— кто они? — внезапно спросила она.