Выбрать главу

На бледной хорошенькой шейке она носила распятие, такое крошечное, что оно напоминало позолоченную мушку, подвешенную на невесомой цепочке, состоявшей из сплетенных феями миниатюрных звеньев. Что они теперь, священные предметы, с такой легкостью падающие на молочную кожу, если не рыночные безделушки? Безжалостные мысли, но я лишь равнодушно раскладывал по полочкам ее красоту. Ее вздымающаяся грудь, темная впадина, вполне заметная благодаря глубокому вырезу ее простенького темного платья, говорили о Боге и Божественном еще больше.

Но величайшим ее украшением в тот момент служила печальная и страстная любовь к нему, отсутствие страха перед его изувеченным лицом, грация белых рук, вновь обнявших его, такая самоуверенность, такая благодарность, что его тело мягко подалось под ее руками. Я был так признателен, что она его любит.

— Значит, властелину лжи есть что рассказать? — сказала она. Она не смогла побороть дрожь в голосе.— Значит, он забрал тебя в свой ад и отправил обратно? — Она взяла лицо Лестата обеими руками и развернула к себе.— Тогда расскажи нам, что такое этот ад, расскажи, почему нам следует бояться. Расскажи, почему боишься ты, но, мне кажется, в твоем лице я вижу нечто большее, чем страх.

 Он кивнул головой в знак согласия. Он оттолкнул китайское кресло и, заламывая руки, зашагал по комнате — неизбежная прелюдия к рассказу.

 — Выслушайте меня до конца, а уж потом судите,— объявил он, уставляясь на нас, на троицу, собравшуюся вокруг стола, на взволнованную аудиторию, готовую сделать все, что бы он ни попросил. Его взгляд задержался на тебе, Дэвид, на тебе, на английском ученом в типично мужском твиде, кто, невзирая на слишком очевидную любовь, взирал на него критически, готовясь оценить его слова с присущей тебе мудростью.

 Он заговорил. Шли часы, а он все говорил. Шли часы, а слова изливались из него потоком, разгоряченные, поспешные, иногда натыкающиеся друг на друга, так что ему приходилось останавливаться, чтобы перевести дух, но он ни разу не сделал настоящей паузы, выливая на нас в течение всей долгой ночи повесть о своем приключении.

 Да, дьявол по имени Мемнох отвел его в ад, но то был ад, созданный по плану Мемноха, чистилище, куда выбирались с их собственного согласия души всех, кто когда-либо жил на земле, из вихря унаследовавшей их смерти. И в этом аду, в этом чистилище, оказавшись лицом к лицу с каждым из своих деяний, они узнавали самый чудовищный урок в мире: нет конца последствиям любого совершенного поступка. Как убийца, так и мать, бездомные дети, убитые в невинном возрасте, солдаты, купающиеся в крови,— все допускались в это страшное место, полное дыма и огня, но лишь для того, чтобы взглянуть на чужие зияющие раны, нанесенные их гневными или неразумными руками, чтобы вскрыть глубины чужих, раненных ими душ и сердец!

 Любой ужас в этом месте становился иллюзией, но главным кошмаром была личность Бога Воплощенного, позволившего создать эту конечную школу для тех, кто хочет заслужить право на вход в его рай. Лестат увидел и это, небеса, миллион раз мелькавшие перед святыми и умирающими, вечна цветущие деревья и вечно благоуханные цветы, бесконечные хрустальные башни, населенные счастливыми существами, лишенными плоти, и, наконец, бесчисленные хоры поющих ангелов.

Старая сказка. Слишком старая. Слишком часто рассказывали эту сказку — о небесах с распахнутыми воротами, о Творце, озаряющем бесконечным светом тех, кто карабкался по мифической лестнице, чтобы навеки присоединиться к небесным придворным.

Сколько смертных, пробуждаясь от сна, близкого к сну небытия, пытались описать те же самые чудеса!

Сколько святых утверждали, что им удалось заметить эти неописуемые и вечные небеса?

И как хитроумно этот дьявол, Мемнох, изложил свою ситуацию, умоляя о смертном сострадании к его греху,— он, и только он, противостоял безжалостному и равнодушному Богу, моля его взглянуть сочувственным взором на плотскую расу существ, которые своей беззаветной любовью смогли породить души, заслуживающие его интереса.

Так вот каким было падение Люцифера с неба, как утренней звезды — ангела, просившего за сынов и дщерей человеческих, ибо теперь они обладали ликами и сердцами ангелов.

— Дай им рай, Господи, дай, когда они научатся в моей школе любить каждое твое творение.

О, этого приключения хватило на целую книгу. «Мемноха-дьявола» нельзя пересказать в нескольких абзацах.

Но вкратце именно это и обрушилось на мои уши, пока я сидел в промозглой нью-йоркской квартире, то и дело поглядывая мимо неистовой, меряющей шагами комнату фигуры Лестата на белое небо, на нескончаемый снег, изгоняя за его громогласной повестью грохот далекого города и борясь с ужасным страхом, что во вре/ля кульминации его рассказа мне придется его разочаровать. Напомнить ему, что он всего лишь придал новую, аппетитную форму мистическим путешествиям тысячи святых.

Значит, кольца вечного огня, описанные поэтом Данте в таких подробностях, чтобы читателям становилось дурно, искушавшие даже деликатного Фра Анджелико написать место, где обнаженным, купающимся в пламени смертным предназначалось страдать вечно, заменила школа.

 Школа, место надежды, надежды на искупление, может быть, настолько грандиозная, что в ней найдется место и для нас, для Детей Ночи, среди грехов которых насчитывается не меньше грехов, чем у древних ханов или монголов.

 О, как это мило — картина загробной жизни, ужасов естественного мира, освобожденного от мудрого, но далекого Бога, дьявольского безрассудства, переданная с небывалым умом.

 Если бы это было правдой, если бы все стихи и картины мира были лишь зеркалами столь обнадеживающего великолепия.

 Я мог бы поддаться печали, я мог бы расстроиться до такой степени, что повесил бы голову и не смотрел на него.

 Но один эпизод из его рассказа, эпизод, для него оказавшийся лишь мимолетной встречей, для меня возвышался над всем остальным, прицепился к моим мыслям; он продолжал, а я все не мог выбросить из головы, что он, Лестат, испил кровь самого Христа, направлявшегося на Голгофу. Он, Лестат, разговаривал с Богом во плоти, по собственной воле избравшим ужасную смерть на кресте. Он, Лестат, дрожащий, исполненный страха очевидец, оказался на узких пыльных улицах древнего Иерусалима и видел, как проходит по ним Господь, и наш Господь, Господь Воплощенный, несущий на плечах привязанный ремнями крест, подставил горло Лестату, избранному ученику.

 Ну и фантазия, просто безумие, а не фантазия. Я и не ожидал, что меня так заденет какая-то часть его рассказа. Я не ожидал, что у меня будет гореть в груди, встанет комок в горле, не дающий выговорить ни слова. Это мне было не нужно. Единственное спасение для моего кровоточащего сердца крылось в мысли о том, как нелепо, как глупо, что в такой живописной картине — Иерусалим, пыльная улица, злая толпа, истекающий кровью Господь, избиваемый бичами, хромающий под тяжестью деревянного креста,— нашлось место для старой милой легенды о женщине, протянувшей Христу Плат, чтобы утереть его лицо и ослабить его страдания, тем самым навсегда получив его изображение.

 Не нужно быть ученым, Дэвид, чтобы знать: такие святые изобретались в последующих столетиях другими святыми, как актеры и актрисы для изображения страстей Христовых в деревенском захолустье. Вероника! Вероника... Само ее имя означает «подлинная икона».

А наш герой, наш Лестат, наш Прометей, кому сам Бог протянул этот Плат, сбежал из чудовищного и грандиозного царства рая, ада и основ христианства с криками «Нет!» и «Не буду!» и вернулся, задыхаясь, пробежав как безумец под нью-йоркским снегопадом, стремясь только к нам и повернувшись к ним спиной.