Мариус остановился. Я отвернулся — и физически, и мысленно. Не смотри на меня. Стоит тебе увидеть меня, прийти сюда, и, клянусь Богом, я... Что? У меня нет сил даже пошевелиться. У меня нет сил скрыться. О Сибил, пожалуйста, поиграй, мне нужно скрыться.
Но потом, припомнив, что он — мой создатель, что он способен выследить меня только через более слабый и более одурманенный разум своего спутника, Сантино, я почувствовал, что мое сердце успокаивается.
Из хранилища недавних воспоминаний я извлек ее музыку, я окружил ее цифрами, числами, датами, каждым из мелких детритов, пронесенных мной к ней сквозь века: что ее милый шедевр написал Бетховен, что он называется «Соната № 23, фа-минор, опус 57». Вот об этом и думай. Думай о вымышленной ночи в холодной Вене, вымышленной, поскольку на самом деле я в этом не разбирался, думай, как он писал музыку шумным, царапающим бумагу пером, звуков которого сам, наверное, не слышал. Думай, какие гроши ему платили. И думай с улыбкой, да, с болезненной режущей улыбкой, от которой по лицу течет кровь, как ему поставляли пианино за пианино — так мощно, так требовательно, так яростно бил он по клавишам.
И какую подходящую дочь получил он в лице симпатичной Сибил — устрашающая сила ее ударов по клавишам наверняка привела бы его в восторг, доведись ему заглянуть в будущее и отыскать среди неистовых студентов и поклонников одну конкретную одержимую девушку.
Сегодня было теплее. Лед начал таять. В этом сомневаться не приходилось Я сжал губы и еще раз поднял правую руку. Теперь над ней появилась выемка, и я мог шевелить пальцами.
Но они не шли у меня из головы, невероятная пара — тот, кто создал меня, и тот, кто пытался его уничтожить, Мариус и Сантино. Я должен был вернуться. Я осторожно выслал слабый, пробный луч мысли. И через мгновение я их выследил.
Они стояли перед сжигателем мусора в недрах здания и бросали в его жадную пасть все собранные ими улики; пакет за пакетом скручивался и потрескивал в пламени.
Как странно. Разве им самим не хотелось посмотреть на эти фрагменты в микроскоп? Но другие представители нашего рода наверняка уже это проделывали, и зачем смотреть на кости и зубы тех, кто спекся в аду, если можно срезать с собственной руки бледную белую ткань и поместить срез на стекло, в то время как рука по волшебству исцелится, как исцеляюсь я даже в настоящий момент.
Я не отпускал видение. Я увидел туманный подвал, где они стояли. Я увидел над их головами низкие балки. Собрав все силы для проекции взгляда, я увидел лицо Сантино, расстроенное, мягкое лицо того, кто разбил вдребезги единственную выпавшую на мою долю юность. Я увидел, что мой бывший господин почти печально взирает на огонь.
— Кончено,— тихим властным голосом сказал Мариус своему спутнику, обращаясь к нему на безупречном итальянском языке,— Не представляю себе, что еще можно сделать.
— Взломать Ватикан и похитить Плат,— ответил Сантино.— Какое право они имеют забирать такую вещь?
Я мог только наблюдать за реакцией Мариуса — за его внезапным потрясением и последующей вежливой, сдержанной улыбкой.
— Зачем? — спросил он, словно не имел от Сантино секретов.— Что нам до Плата, друг мой? Ты считаешь, он приведет его в чувство? Прости меня, Сантино, но ты еще так молод!
В чувство... Приведет его в чувство. Значит, это про Лестата. Единственное возможное значение. Я решил зайти еще дальше. Я просмотрел мысли Сантино в поисках того, что было ему известно, и отшатнулся в ужасе, но увиденного не выпускал.
Лестат, мой Лестат — ведь он никогда не был их Лестатом? — мой Лестат в результате обезумел из-за этой ужасной саги и стал пленником древнейшей представительницы нашего рода, постановившей, что, если он не прекратит мутить воду, подразумевая, естественно, тайну о нашем существовании, его уничтожат способом, доступным только Старейшим, и никто не смеет умолять за него ни под каким предлогом.
Нет, такого не может быть! Я извивался и ворочался. По моему телу бежали волны боли, красные, фиолетовые, пульсирующие оранжевым светом. С момента своего падения я не видел таких цветов. Рассудок возвращался ко мне, но что ему досталось? Лестата уничтожат! Лестат в плену, как я сам, много веков назад, под Римом, в катакомбах Сантино. О Господи, это хуже, чем солнечный огонь, хуже, чем смотреть, как брат-подонок бьет Сибил по личику со сливовыми щеками и отталкивает ее от пианино, сбивая с ног.
Но я нарвался на неприятности.
— Идем, пора выбираться отсюда,— сказал Сантино.— Что-то здесь не так, я что-то чувствую, но не могу объяснить. Такое впечатление, что с нами здесь кто-то еще, но его здесь нет. Такое впечатление, что равное мне по силе существо расслышало мои шаги за многие мили.
Мариус выглядел доброжелательным и любопытным, он совсем не встревожился.
— Нью-Йорк сегодня принадлежит нам,— легко сказал он. И со смутным страхом заглянул напоследок в печь.— Если только дух, цепляющийся за жизнь, не держится за его бархат и кружева.
Я закрыл глаза. О Господи,-как бы мне закрыть еще и мысли! Захлопнуть поплотнее.
Его голос не умолкал, пронзая раковину моего сознания в том месте, где она успела размягчиться.
— Но я никогда не верил в такие вещи,— сказал он.— Мы сами в некоторой степени евхаристия — как ты думаешь? Будучи телом и кровью таинственного бога до того момента, пока держимся избранной нами формы. Что такое прядь рыжих волос и обрывки обожженных кружев? Его нет.
— Я тебя не понимаю,— мягко признался Сантино.— Но если ты считаешь, что я никогда его не любил, ты глубоко, глубоко заблуждаешься.
— Ну, пойдем,— сказал Мариус.— Дело сделано. Все следы стерты. Но обещай мне от всей своей старинной римской католической души, что не отправишься на поиски Плата. Миллион пар глаз смотрели на него, Сантино, и ничего не изменилось. Мир остался прежним, под небом в каждом квадранте умирают дети, голодные и одинокие.
Дальше я не мог рисковать.
Я отклонился от курса, обыскивая ночь, как луч маяка, выбирая смертных, кто может заметить, как они покинули здание, где занимались делом чрезвычайной важности, но они удалились слишком незаметно, слишком быстро.
Я почувствовал, как они ушли. Я почувствовал, как внезапно пропало их дыхание, их пульс, и я знал, что их унес ветер.
Наконец, по прошествии еще часа, я дал своим глазам обойти те же старые комнаты, где бродили они.
Все было спокойно у бедных одурманенных техников и охранников, которых ввели в транс белолицые призраки из другого мира, выполнявшие свою отвратительную задачу.
К утру обнаружат кражу, обнаружат, что вся работа пропала, и Дорино чудо получит очередное печальное оскорбление, что только ускорит потерю интереса к нему.
У меня все воспалилось. Я сухо, хрипло расплакался, не в состоянии даже набрать в себе слез.
Кажется, один раз я заметил свою руку, гротескные когти, скорее освежеванные, чем обгоревшие, и глянцево-черные, какими я их и помнил — или видел.
Потом меня начала терзать одна загадка Как же я смог убить злого брата моей бедной возлюбленной? Как могло это быстрое страшное правосудие быть чем-то, кроме иллюзии во время моего подъема и падения под тяжестью утреннего солнца?
А если на самом деле этого не произошло, если я не осушил досуха этого жуткого мстительного брата, значит, они — просто сон, моя Сибил и мой маленький бедуин. Ну неужели это будет последним кошмаром?
Ночь достигла самого страшного часа. В оштукатуренных комнатах глухо били часы. Под колесами трещал вспененный снег. Я еще раз поднял руку. Неизбежный хруст и щелчок. Меня засыпало осколками льда, словно битым стеклом!
Я посмотрел вверх, на чистые, искрящиеся звезды. Как они прекрасны — сторожевые стеклянные шпили с прикрепленными к ним золотыми квадратиками света, рядами вырезанные резко вдоль и поперек, испещряющие воздушную черноту зимней ночи. А вот и ветер-тиран, шуршащий в хрустальных каньонах, достигающий маленькой заброшенной постели, где лежит один забытый демон, глядя воровским взглядом огромной души на приободрившиеся в городских огнях облака. Звездочки, как же я вас ненавидел, как я завидовал, что в этом призрачном вакууме вам удается с такой решимостью следовать намеченному курсу.