— А как же, он о себе неплохо заботился,— хмыкнул Бенджи.— Знаешь, часы-то стоят тысяч пять.
— Помолчи насчет часов,— сказала она.— Нам его вещи не нужны.— Она взглянула на меня еще раз. Арман, ты даже сейчас меняешься. У тебя наливается лицо.
— Да, и болит,— ответил я.— Подождите меня. Приготовьте мне темную комнату. Я вернусь, как только поем. Сейчас мне нужно есть, есть и есть, чтобы вылечить оставшиеся шрамы. Откройте мне дверь.
— Дай-ка я посмотрю, нет ли кого за дверью,— сказал Бенджи и послушно помчался к выходу.
Я вышел в коридор, с легкостью неся на себе жалкий труп, чьи белые руки, свисая вниз, болтались и иногда меня задевали.
Ну и вид у меня был в той большой одежде. Должно быть, я производил впечатление сумасшедшего, поэтически настроенного школьника, совершившего налет на дорогие магазины за самыми изысканными тряпками, а теперь, надев красивые новые ботинки, спешившего на поиски рок-групп.
— Там никого нет, мой маленький друг,— сказал я.— Три часа ночи, весь отель спит. И если разум мне не изменяет, там, в конце холла, есть дверь, ведущая на пожарную лестницу. Верно? На пожарной лестнице тоже никого нет.
— Умный Арман, ты меня восхищаешь! — воскликнул он, щуря черные глазки. Он беззвучно подпрыгивал по устланному ковром полу.— Отдай мне часы! — прошептал он.
— Нет,— ответил я.— Она права Она богата, я тоже, и ты тоже. Не попрошайничай.
— Арман, мы будем тебя ждать,— сказала Сибил, стоя в дверях.— Бенджи, немедленно домой!
— Нет, ты только послушай, она проснулась! Как мы заговорили! «Бенджи, немедленно домой! Эй, солнышко, разве тебе нечем заняться? Не хочешь, например, на пианино поиграть?»
Она невольно залилась еле слышным смехом. Я улыбнулся. Странная парочка. Они не понимали, что происходит у них под носом. Типичное явление для этого века. Я недоумевал, когда же они прозреют, а прозрев, закричат.
— До свидания, дорогие мои,— сказал я.— Подготовьтесь к моему приходу.
— Арман, ты же вернешься.— В ее глазах стояли слезы.— Обещай мне.
Я был потрясен.
—Сибил,— сказал я.— Что за фразу женщинам так часто хочется слышать, но так долго приходится ждать? Я люблю тебя.
Я оставил их и помчался вниз по лестнице, перекинув его на другое плечо, когда слишком больно стало нести. Боль проходила по мне волнами. Меня ошпарил холодный уличный воздух.
— Крови...— прошептал я. А с ним что делать? Он слишком голый, чтобы тащить его по Пятой авеню.
Я сорвал с него часы, потому что они оставались единственной уликой, по которой его можно было опознать, и, хотя меня чуть не вырвало от отвращения, вызванного близостью со зловонными останками, я потянул его за собой за руку, очень быстро, по глухому переулку, затем — узкой улице, потом — по очередному тротуару,
Я бежал прямо навстречу ледяному ветру, не оглядываясь на редкие неповоротливые силуэты, которые ковыляли мимо меня в мокрой темноте, и не останавливаясь, чтобы получше рассмотреть одну-единственную машину, ползущую по блестящему сырому асфальту.
Я преодолел два квартала за несколько секунд и, найдя подходящий переулок с высокими воротами, преграждавшими путь запоздалым нищим, быстро взобрался по решетке и забросил тушу в самый его конец. Она упала в тающий снег.
Теперь нужно было найти кровь. Времени на старые игры не оставалось — приманивать желающих умереть, тех, кто вожделеет моего поцелуя, тех, кто уже влюблен в неизведанную, далекую страну смерти.
Пришлось идти характерно неровным шагом, спотыкаться, завесив лицо длинными волосами,— болтающийся шелковый пиджак, подогнутые брюки: бедный ослепленный подросток, отличная мишень для револьвера, ножа, кулака. Долго ждать не пришлось.
Первым был пьяный прогуливающийся негодяй, засыпавший меня вопросами, прежде чем достать сверкающее лезвие и попробовать воткнуть его в мое тело. Прижав его к стене дома, я пил его кровь как обжора.
Вторым стал заурядный отчаянный юноша, весь в гноящихся ссадинах. Он уже совершил два убийства ради героина, необходимого ему так же сильно, как мне — его обреченная кровь. Я пил pice медленнее.
Самые толстые, самые страшные шрамы без сопротивления не сдавались — они зудели, дрожали и таяли лишь постепенно. Но жажда, жажда не прекращалась. Мои внутренности пенились, словно пожирая сами себя. Глаза пульсировали от боли.
Но холодный мокрый город, терзаемый мучительным шумом, на глазах становился ярче. Я слышал голоса на расстоянии многих кварталов, слышал маленькие электронные колонки в высотных зданиях. За расступающимися облаками я увидел настоящие бесчисленные звезды. Я почти пришел в себя.
Так кто же придет еще, думал я, в этот тихий и безлюдный предрассветный час, когда на теплеющем воздухе тает снег, неоновые огни тускнеют, а мокрые газеты носятся, как листья в замерзшем лесу? Я достал все бесценные предметы, принадлежавшие моей первой жертве, и рассовал их в разных местах по глубоким пустым мусорным бакам.
Последний убийца, да, пожалуйста, судьба, пришли мне его, пока еще есть время; и в самом деле он пришел, проклятый дурак, вылез из машины, пока водитель ждал его, не глуша мотор.
— Черт, что так; долго? — наконец спросил водитель.
— Ничего,— ответил я, роняя его друга на землю. Я просунул голову в машину, чтобы рассмотреть его. Такой же порочный дурак, как и его спутник. Он поднял руку, беспомощно, слишком поздно. Я опрокинул его на кожаное сиденье и пил теперь ради грубого удовольствия, ради сладостного, безумного наслаждения.
Я медленно шел по ночному городу, раскинув руки, подняв глаза к небесам.
Из разбросанных по блестящей улице черных решеток валил белоснежный дым. На синевато-серых тротуарах сверкала фантастическая выставка мусора в сверкающих пластиковых пакетах.
Нежные крошечные деревья с вечнозелеными листьями, ночью похожими на короткие ярко-зеленые штрихи, сделанные пером, склонили свои стволы-лепестки под гнетом воющего ветра. Куда ни глянь, за высокими чистыми стеклянными дверьми гранитных фасадов скрывалось лучащееся великолепие богатых вестибюлей. В витринах демонстрировались искрящиеся бриллианты, глянцевитые меха, элегантные костюмы и платья на безлицых оловянных манекенах с пышными прическами.
Собор стоял, безмолвный и темный, с покрытыми инеем башенками и старинными остроконечными арками, на том же самом чистом тротуаре, что и в то утро, когда меня застигло солнце.
Задержавшись там, я закрыл глаза, возможно стараясь припомнить удивление и рвение, храбрость и великие ожидания.
Вместо этого, чистые и сияющие, темный воздух прорезали звуки «Аппассионаты». Раздраженная, грохочущая, торопливая музыка обрушилась на меня, чтобы позвать домой. Я пошел за ней.
Часы в холле отеля били шесть. Через несколько мгновений зимний мрак расступится, как лед, ставший моей тюрьмой. За неясно освещенной длинной отполированной стойкой никого не было.
В висевшем на стене тусклом зеркале, в золотой раме стиля рококо, я увидел свое отражение — побледневшее, восковое, ни единого пятнышка. Как же повеселились со мной по очереди солнце и лед, когда второй заморозил безжалостной хваткой следы ярости первого. Ни одного шрама не осталось там, где кожа впечаталась в мускулы. Я превратился в запаянное, прочное существо с цельной, страдающей душой, отлитое из одного куска, восстановившееся, с искрящимися, чистыми, белыми ногтями, с загибающимися вверх ресницами вокруг ясных карих глаз, не по росту одетое в жалкие и грязные остатки роскоши знакомого грубоватого херувима
Никогда еще я так не радовался своему слишком юному лицу, безволосому подбородку, слишком мягким и тонким рукам. Но в тот момент я был готов благодарить древних богов за то, что дали мне крылья.
Музыка, наверху продолжалась, величественная, насыщенная трагедией, страстным и неустрашимым духом. Как же мне нравилась эта музыка. Кто еще во всем мире смог бы так играть одну и ту же сонату, как она, чтобы каждая фраза получалась не менее свежей, чем песни, что на протяжении всей своей жизни поют птицы, знакомые только с одной музыкальной моделью.