Выбрать главу

— Они устояли, — продолжал Штепанек, так как Ян замолчал. — Витовт тем временем оправился от растерянности, которая охватила его, когда обе первые его линии побежали. Он двинул несколько хоругвей из третьей линии на поддержку смоленцам. Вступили в дело и чехи. Бой возобновился. Шел уже пятый час, люди и кони устали от непрерывной свалки, в которой, по словам летописца, «трудно было отличить более сильных от более слабых, смелых от женоподобных, так как все смешалось в одну толпу». Но рыцари в их тяжелых доспехах устали, конечно, сильнее, чем их легковооруженные противники, и напор немцев стал слабеть.

Они еще продолжали кричать: «Христос воскресе!», но прежней уверенности не было в их хриплых голосах. На короткий срок битва оживилась, когда на Зеленое поле вернулась часть войск, погнавшихся за бежавшими литовцами. Но русские продолжали стоять неодолимой стеной, кругом них навалены были горы трупов, и когда солнце стало спускаться к лесу, на закат, Лихтенштейн подал своим сигнал отходить. А левого фланга немцев к этому времени вообще уже не существовало, так как часть войск маршала фон-Вальроде все еще гонялась по лесу и болотам за литовскими и татарскими беглецами, а остальные, оставшиеся в бою, полегли. Союзники, в свою очередь, перешли в атаку. Немцы стали отступать. И, как часто бывает, отступление быстро обратилось в бегство. Первыми побежали кульмские рыцари, за ними поскакали остальные. Русские, поляки, литовцы ринулись следом. На поле битвы появился наконец сам Ягайло, взвилось королевское знамя. На него и нацелил фон-Юнгинген, надвинувшийся во главе всех оставшихся резервов, последний, отчаянный удар, в попытке спасти свою армию от совершенного разгрома. Но он был при первой же атаке выбит литовской рогатиной из седла…

— Тут-то пращур мой и взял перчатку. Потому что подняться гроссмейстеру не дали: сбили шлем, нож в горло. Чей был нож — русский, чешский, литовский, польский, — нельзя, конечно, сказать точно, потому что в этот момент не было никакого строя, все были перемешаны. По совести должен сказать: наверно, во многих семьях, как в нашей, есть предание, что именно предок этой семьи нанес последний удар гроссмейстеру. Когда у тебя на глазах происходит такое, невольно хочется каждому сказать: «Это я!»

— Такой же смертью погиб и маршал фон-Вальроде. Никто уже не кричал больше: «Христос воскрес!», так как очевидно было, что он не воскреснет. Рыцари кричали теперь: «Пощады!» и гнали коней во все стороны по лесу, пробуя уйти от погони. Но их ловили — и в лесу, и в поле, и в болотах, где вязли их тяжелые кони. И заковывали в цепи. Цепи были под рукою: рыцари предусмотрительно возили их за седлом, чтобы заклепать руки и ноги знатному пленному, если такой попадется, здесь же, на месте. Мало кто спасся в этот день. И день этот стал рубежом: дальше немецкий «напор на восток» не пошел.

Обер-ефрейтор замолчал. Молчали и слушатели. Потом Любор сказал непривычно серьезно:

— Да… действительно есть что вспомнить. И, признаться, странно мне, что именно здесь, в Меленках каких-то, в дождь и в ночь, а не в Чехии нашей, на полном солнечном свете, нам напомнили о Танненберге и смоленских хоругвях. Благодарим вас, господин обер-ефрейтор. И тебе спасибо, Ян, хотя…

Он не договорил и прислушался. В самом деле, шум на дороге. Идут… Солдаты поднялись, напряженными, настороженными стали лица. Шум идет со стороны деревни. Там штаб, обозы, войска… Но приходится ко всему быть готовым, даже к самому невероятному. Шум расчленился на топот десятков ног. Идут нестройно, толпой, по шагам слышно.

Донеслась четкая немецкая команда.

— Налево? К нам?

Окрестная мгла, недвижная, заколыхалась. Глаза, привыкшие к темноте, различили черные, чернее мглы, силуэты солдат, вскинутые наизготовку винтовки, а за ними бесформенную, но многоголовую массу, медленно и жутко шуршавшую ногами по мокрой колючей траве.

— Крестьян гонят, — шепотом сказал Войтак. — Зачем сюда, к нам?

— Чтобы мы помнили о Танненберге, — ответил, сжимая челюсти, Ян. Глядя на двигавшуюся медленно толпу, он решил окончательно: будь что будет, но это последняя ночь. — Под Танненбергом чешский бивак был рядом с русским, ты помнишь?

Любор быстро взглянул на Яна. Но ничего не ответил.

Потом шорох ног смолк. Команда опять. Они садятся, они ложатся… В самом деле, таборы будут рядом в эту ночь.

V

Он не сомкнул глаз в эту ночь, Ян. О себе он не думал. О себе решено давно: еще тогда, когда он вызвался добровольцем. Для того и вызвался, иначе как было попасть сюда — на единственную землю, на которой вольно и радостно, во всю грудь, дышат люди. И придти не с пустыми руками, придти так, чтобы сразу же заслужить товарищеское, дружеское, братское пожатье. Не только оружие с собой принести, но и привести с собою… отделение?.. роту? Пойдут? Драться никто не хочет во всем батальоне, не только роте. Как потемнели у всех лица, как сдвинулись брови, когда он рассказывал о попытке чешских рыцарей продаться немцам! И когда о наемниках шел разговор… А ведь сейчас хуже всякого наемничества: чехи не только проливают свою кровь за чужое, за вражье дело, но еще и платят за это немцам всеми богатствами чудесной своей страны. Не им платят за раны и смерть — они платят! Жаль, раньше не пришла эта мысль, надо было бы швырнуть ее тому, кто о продажных шкурах сказал.

Он прислушался. На биваке тихо, недвижно стоят часовые, но по дыханию лежащих слышно: никто не спит. Красной вздрагивающей точкой то разгорается, то темнеет огонек папиросы в зубах обер-ефрейтора: Штепанек тоже не спит. И, наверное, думает о том же. Поговорить с ним? Для роты он безусловный авторитет. Или лучше, надежнее, чтобы каждый для себя сам додумал: так будет крепче. А мысль — куда еще может она идти, как не туда, куда она вела его, Яна! И такие дела надо делать сразу. Сговариваться заранее? Нет.

Тем более что «к каждому ранцу пришиты уши». И так командование очень неспокойно: уже четвертый раз проходил за ночь обходом капитан. Никогда еще так не бывало…

* * *

Только бы не случилось, как было семнадцатого, как было в прошлых боях. Сразу завязывался такой отчаянный бой, такой адов огонь, что мыслей не собрать, не выбрать момента. И кругом всегда люди, свое отделение, которое под таким огнем как-то стыдно бросать. Словно из трусости. Три месяца — и случая не удавалось схватить. Матвею и многим еще — и чехам, и австрийцам, и немцам — посчастливилось, ему до сих пор нет. Но у Матвея не было под начальством отделения, ему было проще. Сейчас все отделение пойдет, только бы выдалась удобная минута — дать сигнал, показать пример…

Пойдет ли? Или сильнее окажется та, незримыми кандалами сковывающая сила, которая заставила сотни тысяч, миллионы, быть может, покорно явиться на мобилизационные пункты, надеть эти шлемы и шагать, шагать против самих себя день за днем, за неделей неделю. И больше того: стрелять, наклонять штыки встречным ударом, вместо того чтобы поднять для пожатия безоружную руку и крикнуть: «Братья!» А если и завтра, в последний момент, за этой мертвящею силой останется последнее слово?

Светящаяся красная точка папиросы обер-ефрейтора погасла. Докурил. И тотчас же чиркнула спичка. Он закурил новую. Ясно: он думает о том же, о чем Ян.

На окраине бивака поднялась тень. Ян опознал Любора. Любор шагнул, остановился, вернулся на свое место, лег. Ян вздохнул облегченно и зажал глаза веками: надо попробовать заснуть хоть ненадолго.

VI

Рота строилась молча, особо старательно оправляя амуницию, ремни и шлемы. Тучи разошлись, рассвет был ярок к красен. Крестьян уже подняли тоже. Они стояли толпой совсем недалеко от чешских шеренг; люди были отчетливо видны — и лица и руки; и переводчик, пряча за спину свою палку, убедительно и строго говорил им какую-то длинную речь. Потом отступил в сторону. Стоявший с ним рядом штабной офицер достал из сумки красный платок, взял из руки поблизости стоявшего старика сучковатую длинную палку, привязал платок флагом, отдал старику. Старик принял, заговорил в свой черед. Ему ответила женщина. Еще одна отозвалась рядом, но не кончила, обняла первую. Поцеловались. И кругом, по всей толпе люди стали пожимать друг другу руки или обниматься. Потом тот, первый, старик махнул рукой к далекому синевшему лесу, крикнул что-то бодрым и твердым, совсем не старческим голосом, поднял флажок, и толпа двинулась вперед, мимо чехов: старики, женщины, дети.