Выбрать главу

Действительность: женщина стонет, громко произносит слова молитвы, хрипит…

Действительность: голос Вайнерта, услышанный в Харькове в казарме вермахта, и листы Ренуара и Сезанна под мешками с углем в погребе крошечной букинистической лавки в восточном районе Берлина.

И действительностью было появление Воланда; и сообщение об ученом, которому отрезало голову трамваем, — тоже действительность.

К завтраку является Габор со своим необъятным портфелем; я рассказываю ему, как из отеля прогоняли цыганят, а он советует мне не поддаваться первому впечатлению и остерегаться ложной романтики. Конечно, это дети, их дерзость прелестна, глазищи, спутанные волосы — все так, но на ближайшем углу отцы, или дяди, или бабушки, или старшие братья перевернут их вверх ногами, чтобы вытряхнуть все из карманов, и отлупят, если они попытаются что-нибудь утаить… Хочешь доставить этим ребятишкам удовольствие, подари им жевательную резинку, это единственное, чего у них не отберут взрослые.

Пожилая дама за соседним столом, которая каждое утро выпивает три большие кружки пива, — тоже действительность.

Цыгане, рассказывает Золтан, кочуют по всей стране, как птицы по небу — причудливыми стаями, которые иногда распадаются, иногда стремительно слетаются вновь. Подобно птицам, они внезапно собираются на берегу реки, в долине, на окраине города — облако повозок, попрошайничества, скрипок. С прошлой недели они, прикочевав из степи, все больше окружают Будапешт.

По дороге к Ференцу внезапное затмение чувств: в каждый свой приезд я бродил здесь по Белградской набережной, и смотрел на одно окно, и внушал себе решимость — подойти к ближайшему телефону и спросить, будет ли мне позволено зайти, и вот теперь я навсегда опоздал.

«Навсегда» — это ты поймешь лишь впоследствии.

Что так привлекло меня при первом чтении Лукача? Как ни странно, но, безусловно, совсем не то, что было в этой книге от «самого Лукача», меньше всего специфическое, больше всего (быть может, даже и главным образом) общие положения. Это было первое знакомство с духовно Другим, первая встреча с марксизмом, с диалектикой, с материализмом, разве мог я выделить тогда в этом индивидуальное? То, что Некто (или, лучше, некий метод) видит взаимосвязи, линии, процессы, закономерности там, где мы привыкли видеть только голые даты, даты, заключенные в рамку других дат и перевитые именами вдохновляющих поэта любовниц, из какового сплетения затем произрастали у Гёте «Мариенбадская элегия», или «Западно-восточный диван», или «Фауст». Или, скажем, так: там обнаруживались взаимозависимости, взаимозависимости в области духовного, взаимозависимости духовного и исторического, например связь упадка в литературе с проигранной революцией или христианской патриархальности с революционным русским крестьянством; это было откровение, у меня захватывало дух от того, что передо мной возникала моя собственная судьба, я вдруг понял истину: «Tua res agitur»[103].

Шла речь о военной литературе, о магически завораживающей силе самых ярких картин сражений и ужасов войны, это было то, что пережил я сам. Каким же образом это все оказалось в истории литературы?

Ницше и варварство, или Рильке и варварство, или мещанство и варварство — это было мое кровное, Толстой тоже вдруг стал моим кровным, и тут в мое потрясенное сознание ворвались вести об Освенциме и Нюрнберге.

Словно настал hora mortis[104]. Я не был в Освенциме, я ничего не знал об Освенциме… Именно об этом «Что я знал?» я всегда хотел написать; мне виделся рассказ, на него хватило бы, наверно, листа бумаги.

И конечно, я тогда читал по-фашистски, а как же иначе… Ядро работы Лукача — его высказывание о демократии, о ее отсутствии в немецкой истории и роковых последствиях этого — я вообще не понял, более того, попросту не заметил.

А стихи, которые я до антифашистской школы выцарапывал каждый вечер на деревянной дощечке и снова соскребал утром осколком стекла, потому что у меня не было другой дощечки, были всего лишь продолжением моего обычного ежевечернего сочинительства — солдатским стихокропательством, они были им, и они им не были.

Они уже не были им: в них уже звучал Освенцим.

И все же они им были.

И не были: S превратилось в Р.

И все-таки были.

Уже в антифашистской школе, когда я читал «Диалектику природы» и «Анти-Дюринга» Энгельса, я начертил на драгоценной четвертушке бумажного листа — ее должно было хватить на восемь лекционных часов — систему координат; Северный полюс я обозначил «МА» (материализм), южный — «ИД» (идеализм), на западе я написал «МЕ» (метафизика), на востоке — «ДИ» (диалектика), на юго-востоке я написал ГЕГЕЛЬ, а на юго-западе ПЛАТОН, на северо-западе ФЕЙЕРБАХ, БЮХНЕР и МОЛЕШОТТ[105], и, когда наш преподаватель спросил меня изумленно, на что я — какой ужас! — трачу бумагу, я гордо ответил, что я набрасываю схему философии, в которую войдут все философские школы и течения: наверху — материализм, внизу — идеализм, слева — метафизика, справа — диалектика, и преподаватель с воодушевлением кивнул, а потом мы вместе соображали, куда отнести агностицизм Канта, который Ленин назвал «стыдливым материализмом», в конце концов мы поместили его наверх, на северо-северо-северо-восток, и я начал изобретать схему диалектики.

вернуться

103

Это тебя касается (лат.). Тиа res agitur— часть строки Горация «Tua res agitur paries cum proxima ardet» — «это тебя касается, если горит дом соседа».

вернуться

104

Час мертвых (лат.).

вернуться

105

Бюхнер, Людвиг (1824–1899) — немецкий физиолог, популяризатор естественнонаучных знаний, представитель вульгарного материализма.

Молешот, Якоб (1822–1893) — голландец по происхождению, работал в Швейцарии, физиолог и философ, представитель вульгарного материализма.