Выбрать главу

Но как привести в исполнение казнь самого себя? Спрыгнуть с табуретки около окна и повиснуть, чуть-чуть не доставая пола (некоторые казнили себя так в уборной антифашистской школы прыжком над выгребной ямой, повесив себе на грудь дощечку с надписью), но это уничтожило бы сразу обоих — и Того и Другого… Прыжок с колокольни — плохой способ внутреннего изменения. Лишь Другой может победить Того, и это не просто акт осознания, это не происходит в определенный день и определенный час, как это произошло с Савлом на пути в Дамаск, да ведь и он три дня сидел, ослепленный видением, и ничего не ел и не пил. Лишь Другой может победить Того, Другой, который вырос из Того, и он побеждает на трудном пути превращения из Одного в Другого… Это единство противоположностей и внутреннее изменение и есть тот процесс, который снимает его, превращая — во что? В новое противоречие.

Это противоречие определяет частную задачу, выполнить которую — твоя первейшая и важнейшая обязанность.

Подобно тысячам моих сверстников, я пришел к социализму не путем пролетарской классовой борьбы или овладения марксистской теорией, я пришел в новое общественное устройство через Освенцим. Это отличает мое поколение от предшествующих и последующих, и именно это отличие определяет наши задачи в литературе… Я никогда не смогу уйти от прошлого, даже в утопии. Я не смогу вылезти из собственной кожи, но я могу сделать то, чего не сделать тому, кто не побывал в ней, — использовать все самые крайние, самые ужасные и самые утешительные возможности, — и я уже начал это делать.

Новое общественное устройство было Другим по отношению к Освенциму; я пришел к осознанию этой истины через газовые камеры, и я считал, что мое внутреннее изменение закончится, если я посвящу себя служению новому общественному устройству, став его орудием, вместо того чтобы быть его сотворцом, вложив в него тот вклад, который мог вложить только я. Это и прозвучало в стихотворении, на которое так грубо указал тогда мой слушатель; это было плохое стихотворение, оно свидетельствовало лишь о том, что я смотрел на новое общество глазами прошлого. От понимания социализма как общества, в котором свободное развитие каждого есть предпосылка свободного развития всех, я был тогда дальше, чем когда-либо. Значит, это еще не было концом моего внутреннего изменения, а лишь его началом.

На улице шум; шум врывается через открытое окно; громкие восклицания, страстные крики, гогочущие пьяные голоса; в окнах на фасаде дома напротив поднимаются все шторы; за оконными стеклами смеющиеся, ухмыляющиеся, хохочущие физиономии, а в комнате Лилиома стоят две молодые женщины у открытого окна и машут невидимке, окликнувшему их. Он, наверно, живет этажом ниже меня, но из-за выступающего карниза мне его не видно, я слышу только, как он зовет: «Ну, иди же! Иди ко мне, красавица!» — и женщины, обе блондинки, одна полная, другая худая, брюки и мини-юбка, желтая рубашка и синяя блузка, смеясь, машут руками страстно взывающему к ним снизу; подобно сиренам, они простирают к нему руки и манят его округлыми, полными желания жестами, кивают, указывают каждая на себя и одна на другую, белое, золотистое, желтое, белое, золотистое, синее, их глаза сверкают, они посылают вниз воздушные поцелуи, и тут появляется Лилиом, Лилиом в красной спортивной рубашке, и обнимает за плечи обеих, и Лилиом хохочет, и воздух наполняется хохотом Лилиома и ароматом женщин, и переулок хохочет, и обе блондинки расстегивают друг другу верхние пуговки рубашки и блузки, и теперь всюду вспыхивает свет, яркий, смеющийся, хохочущий свет, хохочущий переулок; переулок, полный дерзкого озорства, переулок, полный безумия, и желтая вытягивает губы, и синяя прищелкивает пальцами, а красный притягивает к себе головы обеих и целует их, и внизу раздается крик, голос заходится криком, это вопль страсти, а потом тишина; и синяя, и желтая, и красный хохочут во всю глотку, и хлопают в ладоши, и упирают руки в бока, и хохочут, и показывают пальцами вниз в окно, где все стихло и которого я не вижу; мимо желтой луны пролетает Маргарита, и под хохот все занавески задергиваются, лица исчезают, огни гаснут; Лилиом опускает шторы, но одна штора зацепляется и повисает косо над подоконником, как веер у Малларме, за ней приглушенный свет, и тишина, и мелькает кто-то в синем, и больше ничего не видно.