Президент Рейган приехал для переговоров в Москву. С ним прибыла огромная охрана, кухня и джазовый квартет Дэйва Брубека. Это кроме членов официальной делегации.
В ресторане Дома литераторов для Рейгана был дан завтрак. Герой Советского Союза Владимир Карпов, служивший тогда председателем советской писательской организации, произнес интеллектуальную приветственную речь. В ней он сообщил, что если бы он, Карпов, был верующим, то заказал бы икону, где в центре Иисус, а по бокам Рейган и Горбачев (конечно, в случае, если президенты договорятся о разоружении). Американский генерал Пауэлл, сидевший со мной за столиком, удивленно выслушал это, повертел вилку и сказал как бы сам себе:
— Насколько помню, там с двух сторон от Христа были разбойники…
Поулыбавшись, мы занялись едой, благо она была роскошной: блины с икрой, немыслимые сорта рыбы, еще что-то.
— Угощайтесь, дорогие гости, — говорил Карпов. — Мы всегда так едим.
Вечером в резиденции американского посла прием давал Рейган.
Играл квартет Брубека. Нам выдали по куску жареного цыпленка с салатом и по бокалу белого калифорнийского вина. На десерт был яблочный пирог.
— Угощайтесь, дорогие гости, — говорил Рейган. — Мы всегда так едим.
В 1987 году меня познакомили в Нью-Йорке с Татьяной Яковлевой. Легендарная парижская любовь Маяковского была красива и в свои 90 лет. В ней чувствовалось то, что англичане зовут породой: как она двигалась, как протягивала руку для поцелуя, как глядела на собеседника. Познакомила меня с Яковлевой ее дочь, американская писательница Фрэнсин дю Плесси-Грей, с которой мы давно дружили и старались общаться при всякой возможности.
Я не очень уж мал, но рядом с Фрэнсин терялся, в ней было за метр девяносто росту плюс каблуки и шляпа. Но поэтому же я часто ее подначивал: «Сделай рукой вот так! Ну точно, вылитый папочка!» Огромная Фрэнсин до седых волос сохранила способность краснеть, щеки ее тут же становились пунцовыми, и она в сотый раз уверяла меня, что никакая она не дочь Маяковского, а отец ее французский граф дю Плесси, за которым ее красавица мать однажды побыла замужем. Кроме того, Фрэнсин родилась в 1933 году, а Маяковский застрелился за три года до этого. Но я нахально изводил писательницу, доказывая ей, что родства с известным поэтом стесняться не следует, а все остальное — дело житейское. Фрэнсин краснела раз за разом, но однажды не выдержала: «Думаешь, ты первый, кто говорит мне об этом? Бродский приставал с этими издевками и еще кое-кто. Однажды я даже решилась расспросить маму — мы с ней дружим и разговариваем обо всем. Мама холодно взглянула на меня и сказала: „Как можно, Фрэнсин! Ты не представляешь, до чего скверно у Маяковского пахли ноги!“ Я хорошо знаю маму, для нее этот барьер был неодолим, она могла пойти в постель только с мужчиной элегантным и хорошо воспитанным…» Фрэнсин так и сказала: «Пойти в постель», «Go to bed», а не «переспать» или еще как-то. Я снова взглянул на старую леди Татьяну Яковлеву и подумал, скольких людей мы посмертно искупали в душистых шампунях и сколько ларчиков открывается по-житейски просто. «Господин Коротич, подойдите ко мне», — позвала гранд-дама, и я невольно оглядел себя, направляясь к ней.
В Италии отмечали юбилей газеты «Унита» и в числе прочих гостей позвали на этот праздник главного редактора «Огонька». Дело было на севере страны, возле Милана, приглашенных было много, они были разнообразны: не только пишущая братия, но и певцы, балерины, а также представители национальных кухонь из нескольких стран. Итальянцы темпераментно восхищались свободой, озарившей бывшие советские республики, певцы и плясуны тешили публику своими умениями, писатели многозначительно улыбались, а национальные повара вкусно кормили всех подряд. В потоке дискуссий, концертов и непринужденных дегустаций я однажды посетил павильон, где трудились азербайджанские шашлычники. Их, по слухам, поскольку нужны были профессионалы, мобилизовали прямо с бакинского рынка.
Шашлычники отнеслись ко мне очень уважительно, показали итальянские мангалы, повосхищались другим оборудованием и посмеялись над белыми халатами с колпаками, которые на них пытались напялить. Бакинские гости угостили меня шашлыком и побеседовали о странностях иностранной жизни. Дело в том, что в помощь шашлычникам придали местных вспомогательных работяг. Эти итальянцы крошили лук, помидоры, вытирали столы и нанизывали баранину на шампуры. Общались потомки римлян с бакинцами на универсальном языке жестов и вроде бы понимали друг друга. Но не всегда.
— Понимаешь, ерунда получается, — сказал мне усатый повар. — Они здесь какие-то сумасшедшие. Ну, бывает у нас перерыв, надо покушать. Итальянцам показываю: «Вот шашлык, вот помидоры, бери, пожалуйста!». А они разворачивают свои пакетики, достают оттуда какие-то несчастные куски хлеба с сыром, вялые помидоры и в сторонке жуют. Я им повторяю: «Вот вино в графине, пейте, пожалуйста. Мы потом — стакан вина сюда, стакан воды туда». Не хотят! Они, понимаешь, водой из крана запивают. Совсем сумасшедшие!
Мы с шашлычниками были сплочены советским воспитанием и собственной гордостью, поэтому посидели еще немного, пожевали сочное мясцо, запили винцом и разошлись, довольные друг другом…
Со временем сформировался едва ли не основной принцип: личности должны делать наш «Огонек», но и публиковаться в нем должны тоже личности. В развитие темы я вспомнил, что у меня есть несколько хороших антологий англоязычной поэзии — английской, американской, австралийской. Все они составлены знаменитыми поэтами. У нас этот вопрос решался иначе: состав сборников утрясался в институте литературы или на авторитетном филфаке, после чего утверждался в ЦК. Мне же очень хотелось, чтобы и у нас вышли авторские антологии русской поэзии, личностные до последнего слова. Я начал склонять Евгения Евтушенко к этому подвигу, и приятно, что он согласился на удивление быстро, попросил только помощника — выделили ему Феликса Медведева, делавшего черновую работу. Евтушенковская антология печаталась в «Огоньке» из номера в номер, позже вышла огромным томом, а затем была переиздана в переводах на несколько языков. Это не был очередной казенный томище, невыразительный, как табличка на двери кабинета. Евгений раскрылся по-новому даже для самого себя, написал много замечательных эссе о поэтах, все было личностно, а поэтому неповторимо. Жаль, что другая подобная затея не удалась — я уговаривал критика Бенедикта Сарнова составить похожую антологию русской новеллы. Критик согласился, но затем стало ясно, что он не взялся за дело с тем же энтузиазмом, что азартный Евтушенко. Но не всё сразу; действие равно противодействию, и каждая личностная публикация провоцирует бунт безликих. Мы с Евгением долго еще отбивались от обиженных современников и отписывались начальству за то, что назвали многие запрещенные имена: Мережковского с Гиппиус, Гумилева, футуристов, эмигрантов. Всякая работа, где есть с кого спросить за результат, стоит свеч. Любая личностная, авторская публикация — знак свободы выбора и одновременно признак уважения к читателям. Мы старались, чтобы все голоса в «Огоньке» были узнаваемы.
Очень люблю замечательного петербургского поэта Николая Гумилева, и первым моим желанием в «Огоньке» было наконец издать его, расстрелянного и запрещенного советской властью. Я даже решился использо вать в этом случае проверенную тактику — «козырных предисловий». Когда-то в Киеве я смог таким образом издать настрого запрещенный роман Марио Пьюзо «Крестный отец», снабдив его предисловием генерал-лейтенанта милиции, которое мы ему сами и написали: «Автор в силу ограниченности не поднимается, но тем не менее он помогает понять всю бесчеловечность…» и так далее. Для Гумилева я заказал предисловие Владимиру Карпову, Герою Советского Союза, возглавлявшему Союз писателей. Он написал все, что надо, и мы одновременно выпустили книжечку в библиотечке журнала, а также большую подборку Гумилева в номере. Бог не выдал, цензура не съела. Но когда меня вдруг пригласил к себе в кабинет всевластный Егор Лигачев, вторая фигура в ЦК партии, ортодокс из ортодоксов, я решил, что мой оптимизм может оказаться чрезмерным. Я вошел в кабинет на цыпочках, напряженно слушал, а Егор Кузьмич расспрашивал, как пришла в голову идея издать расстрелянного поэта и почему это удалось. Поговорив, он подошел к двери кабинета и раздвинул над ней едва заметную полку: «Я уже много лет ксерокопировал стихи Гумилева, где только мог доставал их и сам переплел эти тома для себя». В сафьяновом переплете с золотым тиснением странный «самиздатский» Николай Гумилев в двух томах лежал на ладони второго секретаря ЦК. Вот уж чего я не ждал! «Почему вы не велели опубликовать его легально массовым тиражом?» — наивно вопросил я. «Сложно это…» — загадочно сказал Лигачев и начал прощаться.