Дедушка приходил с работы вечером, а утром на рассвете снова уходил. По вечерам он делал всякую работу по дому: рубил дрова или чинил ограду. Дети пользовались полной свободой при условии, что они не ссорились и не хныкали. Если кто-то приходил с жалобой на синяк под глазом или на порванную одежду, дедушка ворчал: «Если не можешь постоять за себя, не ввязывайся в драку. Иди умойся». По натуре он был добрым патриархом, который просто смотрел на жизнь. Он считал, что серьезные проступки заслуживают крепкого шлепка или березового прута. Естественно, и я получал свою долю. Один из таких случаев сохранился в моей памяти ярким воспоминанием.
Я был очень голоден. Мы все сидели за столом, куча чумазых, непоседливых сорванцов с жадными голодными глазами. Перед нами стоял дымящийся чугун тыквенно-овсяной каши, и мы с деревянными ложками ждали, пока, как этого требовали приличия, дедушка с бабушкой зачерпнут из котелка первыми (в нашей бедной деревенской жизни не было тарелок, но заверяю вас, мы не замечали их отсутствия). Я в тот раз был особенно нетерпелив и грубо нарушил устоявшийся порядок, а подсознательное понимание того, что я поступаю неправильно, видимо, сделало меня еще и очень неуклюжим. Не дожидаясь своей очереди, я перегнулся через стол и первым зачерпнул себе каши. Неожиданно я потерял равновесие, и моя рука угодила в чугунок с кашей. Чугунок перевернулся, и обжигающая масса расплескалась по ногам моих двоюродных братьев. Это была полная катастрофа, о чем свидетельствовали крики боли и ужаса. Каша погибла. Я был настолько потрясен тем, что натворил, что даже не почувствовал ожогов.
Дед встал из-за стола со зловещим выражением на лице.
– Иди за мной, – сказал он.
Бабушка робко попросила о пощаде:
– Никифор, не бей ребенка, – взмолилась она.
Но дед ничего ей не ответил. Он сам знал, что ему надо делать. Мы вышли в соседнюю комнату, и он притворил дверь. Затем он сел, зажал мою голову между колен и отодрал меня по голому заду своим кожаным шлепанцем. Я молчал и не плакал. С горящими щеками и ушами я вернулся в общую комнату, не решаясь ни на кого взглянуть. Бабушка смазала обожженные места простоквашей и перевязала их. Позже, когда меня снова позвали за стол и налили супа, у меня потекли слезы и я отказался. Еще много лет, вспоминая эту сцену, я испытывал острое чувство вины. Я взял за правило никогда не есть из общего котелка прежде других, однако эта привычка сослужила мне плохую службу в суровые последующие годы моей жизни.
Однажды приехала мать. В городском нарядном платье, в каком мы ее никогда не видели, она выглядела молодой и красивой. Она привезла всем подарки и приехала забрать меня в школу в Вильно, где теперь жила. Уезжая, я раздал все свои сокровища своим братьям: пустые спичечные коробки, пачки от папирос, рогатки, бабки, камешки необычной формы и гвозди. Мы расстались со слезами.
На вокзале в Вильно нас никто не встречал. Моя мать жила одна в небольшой чистой двухкомнатной квартире. На вопросы об отце отвечала уклончиво. Сама она работала в больнице, уходила в семь утра и возвращалась поздно вечером.
В школе я учился хорошо, хотя был замкнут и склонен к уединению. В одиночестве я начал читать все, что мне попадалось под руку: Фенимора Купера, Жюля Верна, Майн Рида, Марка Твена, Стивенсона, Джека Лондона и Киплинга. Чуть позже у меня появился вкус к Пушкину, Виктору Гюго, Золя, Толстому и Диккенсу.
Однажды мать застала меня углубившимся в том Мопассана. «Не читай это, – сказала она строго. – Там много такого, что ты не поймешь».
Меня это удивило, потому что в то время я был в таком возрасте, когда мальчишка думает, что он понимает все. В итоге я стал еще внимательней читать Мопассана, стараясь найти какую-то тайну, но так и не нашел ее.
Книги делали мою жизнь богатой, в то время как в материальном плане она становилась все беднее. Случайно я узнал, что мой отец «ушел к другой женщине». Он продолжал оказывать мне материальную помощь, но делал это нерегулярно. Мать молча страдала. Я понимал ее, но ничем не мог помочь. Эта сдержанность с обеих сторон одинаково нас печалила и со временем переросла в какое-то отчуждение. Мама упрекала меня за отсутствие внимания, а я ничего не мог придумать и с горечью замыкался в своих собственных мыслях. В таком состоянии я жил до тринадцати лет.
Однажды мать спросила меня, хотел бы я переехать жить к отцу. Сама мысль снова увидеть отца так взволновала меня, что я обнял ее и воскликнул: