Рапорты Шувалова не лишены меткости, но по колориту иногда уступают царским изречениям.
Шувалов пишет: "Если с.-д. партия станет партией действительно революционной..., то Германия стоит на вулкане, и окончательная гибель империи становится вопросом нескольких десятков лет". Александр III отмечает на полях: "Почти нет сомнения, что это так".
"По выражению одного моего собеседника, - доносит посол, социал-демократы подкапываются не под монархию, а под престолы". Царь ставит помету: "Просто ужасно".
Шувалова занимает возможность подкупа правых с.-д. лидеров путем предоставления им портфелей в правительстве. "Может ли эта партия в случае своего парламентского торжества быть призвана к управлению государством и постепенно обратиться таким образом в партию умеренную?" Александр III надписывает: "На такой вопрос в настоящее время и сама эта партия не ответит".
Шувалов доносит: "Крайнее напряжение ресурсов, вызываемое все растущими военными расходами, привело к тому, что многие рассудительные люди (в Германии) спрашивают себя: не приведет ли большая война, каков бы ни был ее исход... к еще более страшной катастрофе: социальному перевороту". Царь пишет на полях: "Об этом и я часто думаю".
Советник посольства М. Н. Муравьев доносит о своей беседе с генерал-адъютантом Гампе, начальником военного кабинета Вильгельма II. В ходе беседы Гампе пожаловался от имени кайзера, что "царь плохо с ним обращается". Между тем, сказал Гампе, "мой молодой император в глубине души настоящие симпатии питает только к вашему императору и к России, как самому крепкому оплоту монархического принципа". Нисколько не тронутый комплиментом насчет оплота, царь надписал: "Оно скучно, эти постоянные жалобы и хныканья, но вместе с тем показывают, как, собственно, немцы мелочны и жалки. Что утешительного, это то, что они все-таки нуждаются в дружбе России и страшно боятся ее".
Шувалов доносит, что последние уличные беспорядки в Берлине произвели на Вильгельма "громадное впечатление". Александр III снабжает документ резолюцией: "Положение императора не из приятных и выход не легкий".
Если такие вещи, то есть "беспорядки", оказывающие "громадное впечатление", происходят в упорядоченном полицейском рейхе, то что же говорить о Франции, стране хоть и союзной, но республиканской... Правда, Александр III кое-как притерпелся к греховодному французскому обществу. Стоя, терпеливо выслушивал на церемониях "Марсельезу". Но, официально принимая к сведению внешнеполитические решения парижской палаты депутатов, неофициально именует ее "адвокатским балаганом". Президенту Карно он послал однажды орден Андрея Первозванного, но приказал послу Моренгейму провести церемонию вручения не в день его, царя, тезоименитства, как намечалось, а в обычный день, дабы "не опуститься до слишком интимных знаков внимания к этим республиканцам". Впрочем, если подумать, то ведь и республиканец республиканцу рознь, не все они на одну мерку. Оказывая им знаки внимания, надо проследить за тем, чтобы обратили это на пользу себе не те, кто хочет ниспровергнуть основы, а те, кто их почитает.
На депеше посла в Париже Моренгейма, доказывающего, что "не было бы ничего более вредного и опасного, чем дать повод французским радикалам понадеяться на поддержку России", Александр III пишет: "Они и сами хорошо это знают и чувствуют".
"И наоборот, - пишет посол, - следует ясно показывать, что симпатии России обращены лишь к Франции консервативной... Мы можем способствовать спасению Франции от себя самой, рассеяв опасные иллюзии..." Царь надписывает рядом: "Совершенно верно".
Советник Г. Л. Кантакузен доносит из Вены, что австрийское правительство раздражено дружеским приемом, оказанным французской военной эскадре в Петербурге. Кальноки (министр иностранных дел) выразил ему, Кантакузену, "глубокое удивление" по поводу того, что "улицы столицы и даже залы дворца оглашаемы хорошо известными революционными песнями", а еще более - что "курсу императорского правительства на такой союз нисколько не помешала форма правления, отличающая Францию от остальной, монархической Европы". В ответ князь Кантакузен, согласно его донесению, весьма ловко ввернул, что слов "Марсельезы" он не знает, посему о степени ее революционности судить затрудняется; вообще же слушающие ее на церемониях не находят в ней ничего, кроме "гимна великой державы, делающей все возможное для выражения почтения его величеству и своих симпатий России". Царь ставит помету: "Совершенно верно".
Не всем в его окружении это кажется "совершенно верным" - например, активистам придворной пронемецкой партии. Ламздорфу, в частности, безразлично, что право, что лево, - ему вообще противно водиться с таким союзником. "Мы, - пишет он в дневнике, - в течение двадцати лет прилагали усилия, чтобы покровительствовать Франции, защищать ее против нападения Германии и способствовать ее восстановлению... Но моральный упадок Франции продолжает усиливаться". На какой же упадок жалуется Ламздорф? А вот какой:
"...Борьба против церкви, стремление к разрушению основ цивилизации таков лозунг радикализма, властвующего над правительством". Обердипломат, конечно, перегнул: не столь уж силен был этот радикализм буржуа, и не столь уж возобладал он над правящей группой, выдвинувшей из своей среды таких экзекуторов, как Тьер, таких генералов от авантюры, как Кавеньяк и Буланже, таких адвокатов от зоологического шовинизма, как Клемансо и Пуанкаре. Но немецкому слуге русского царя и подобные фигуры кажутся слишком неблагонадежными. Он восклицает: "Бог знает, не было ли бы для нас лучше понемногу изменить свою тактику?.. Столкновение между этими двумя нациями (то есть между немцами и французами) было бы ужасно, но, быть может, закончилось бы победой над разрушительными элементами, развивающимися внутри каждой из них и угрожающими всему цивилизованному обществу в целом". Задумано, что и говорить, хитроумно: одолеть радикальных супостатов через войну, то есть через "столкновение между двумя нациями", хотя бы и "ужасное", - зато была бы спасена цивилизация, кристальным олицетворением которой были Вильгельм II и его "русский кузен". И вывод Ламздорфа: "Наше дело сторона. Вместо того, чтобы систематически ссориться с немцами и донкихотствовать в пользу французов, мы должны были бы договориться с ними (немцами) о нашем нейтралитете... После этого нам оставалось бы только заниматься нашими собственными делами, предоставив другим устраивать свои дела между собой". Какие у кого потом останутся дела - это уже предвещала деятельность того же аналитика и его коллег по ведомству: Россия займется постепенной выдачей Германии своих рынков и сырьевых ресурсов (см. торговый договор 1894 года), а затем, по возможности, и жизненного пространства; Германия же под угрозой применения оружия будет "устраивать свои дела", принимая одну уступку и тут же требуя следующей.