Выбрать главу

Поступила от Родзянко телеграмма Алексееву о результате вчерашнего совещания на Миллионной. Комментарий Николая: "Оказывается, Миша отрекся. Его манифест кончается четыреххвосткой для выбора через шесть месяцев Учредительного собрания. Бог знает, кто надоумил его написать такую гадость. В Петрограде беспорядки прекратились - лишь бы так продолжалось дальше" (6). Дальше - записи в обычном для Николая стиле:

"После чая начал собирать вещи. Обедал с мама и поиграл с ней в безик" (7).

Сегодняшние заокеанские советологи, рисуя образ Николая II в феврале марте 1917 года, не скупятся на жалостливые слова. Оторванного от жены и детей, от центров его власти, заброшенного за 800 верст в Могилев, царя в их изображении преследуют и добивают, как загнанного зверя. Фрэнклэнд говорит, что "безотносительно к различным проблемам" Николая и даже "вовсе ими не интересуясь", он чисто по-человечески жалеет царя, "как жалеют слепого человека, которого при переходе на ощупь через улицу задавил автомобиль".(8)

Со страниц книги Александрова царь предстает как человек, "душевно отрекшийся от всего и уже поэтому заранее обреченный на мученичество" (9). Этот же автор блеснул открытием: Николай Романов, говорит он, есть Гамлет, принц Датский; нерешительность его - в унаследованной от Гамлета крови: обстоятельство, которым нельзя пренебрегать, если хочешь вникнуть в тайны русской революции... (10)

Тем более заслуживает сострадания Николай II, уверяют эти господа, что в трудный для него час к "жестокости революционеров" и "неверности сотрудников" присоединилось безразличие родственников. "Его предали и продали и штабисты, и аристократия, и союзники, и члены царствующего дома; не кто иной, как двоюродный брат его Кирилл, явился к Таврическому дворцу с красным бантом на кителе, с изъявлением готовности покориться революции" (11).

"В то время в императорской фамилии насчитывалось 29 великих князей. А сколько их было рядом с царем в минуты его отречения? Ни одного... Между тем, росчерк его пера в Пскове стоил жизни 17 членам династии" (12).

Нужно ли доказывать, что "скрипящий зубами" у Мордвинова Николай мало похож на лунатика-непротивленца, какой предстает перед нами в заокеанских проромановских фантазиях. Не лунатик посылал приказы Хабалову; не двойник Гамлета снаряжал в поход Иванова. Что касается отношения к Николаю его родни; то можно заметить, что он, яростно цеплявшийся за единоличную власть, сам приучил близких (кроме жены) и не помышлять о влиянии на его дела. Естественно, что и в этом случае он не сделал ни малейшей попытки снестись с ними и обсудить шаг громадной для них важности. И здесь дело не столько в географической разобщенности, сколько в хронических склоках и грызне, разъедавших дом Романовых. Великие князья и не пытались обсудить положение ни с Николаем, ни между собой. Об отречении они узнали, как о свершившемся факте. К тому же семья Романовых к моменту краха династии и представляла галерею таких ничтожеств, что и советоваться-то почти не с кем было. Впрочем, Николай Николаевич, самый, пожалуй, серьезный в компании великих князей, не обошел племянника советом. Получив запрос, телеграфно рекомендовал царю отречься (13).

20 марта, в предпоследний день своего пребывания в Могилеве, Николай составил прощальное "Обращение к Действующей армии". В этом письме он призвал солдат и офицеров повиноваться буржуазному Временному правительству, попутно благословив это правительство на продолжение дела, которому сам служил. Алексеев включил обращение в приказ No 371 от 21 марта, но Гучков, узнав об этом, телеграммой из Петрограда категорически предписал исключить из приказа обращение бывшего царя.

Заокеанские пропагандисты квалифицируют этот эпизод как подвиг мужества и самопожертвования Николая - с одной стороны, как очередную низость ими же одновременно восхваляемых "февральских демократов" - с другой (14). На самом деле тут простейшие политические ходы. Бывший царь вздумал попрощаться с Могилевом "лояльно и патриотично". Капиталисту Гучкову и его коллегам показалось в тогдашней обстановке целесообразным выпроводить экс-императора из ставки возможно более "революционно". Этого миссис Альмединген не видит и не хочет знать. Она вообще по-женски крайне расстроена. "Велико было благородство этого небольшого фрагмента текста, - пишет она, - и тем не менее правительство (Временное) не позволило ознакомит! с ним Армию". Это, по мнению промонархической дамы, понятно: оно убоялось, "как бы простые и волнующие фразы письма царя вновь не пробудили в войсках чувства лояльности к трону" (15). И хотя документ "никогда не был зачитан", он поныне продолжает свидетельствовать о том что... "последний Романов не был просто марионеткой, что он до конца оставался лояльным к своим союзникам и что благосостояние страны означало для него нечто гораздо большее, чем утверждали его враги" (16).

Остается лишь еще раз удивиться, с каким упорством современные западные советологи претендуют на право раздачи дипломов о русском патриотизме и задним числом выписывают всевозможные проходные свидетельства о преданности интересам страны...

Уже на второй день после отречения царя Петроградский Совет, учитывая требования, выдвинутые на многолюдных митингах и собраниях постановил принять меры к аресту четы Романовых. На призыв Совета в Временному правительству предпринять этот шаг совместно Львов и Керенский сначала не ответили. Но, когда они убедились, что Петросовет может и намеревается самостоятельно осуществить арест, то Временное правительство 20 марта приняло и свое постановление: "лишить свободы Николая Романова и его супругу".

В тот же день выехали в Могилев для реализации этого решения четыре правительственных комиссара (все думцы): А. Бубликов, С. Грибунин, И. Калинин, В. Вершинин. Их напутствовал министр юстиции Керенский: "Лично б. государя не беспокоить, ограничиться сношениями через генерала Алексеева".

21 марта они предстают перед Алексеевым и просят его передать Николаю, что он объявляется "лишенным свободы" и что правительство рекомендует ему выехать к семье в Царское Село.

В первом часу того же дня в вагоне-ресторане царского поезда за завтраком Мария Федоровна в присутствии Алексеева беседует с сыном в последний раз. В 4 часа пополудни отходит поезд вдовствующей императрицы. В 4.45 ушел в противоположном направлении поезд Николая, конвоируемый солдатами 3-го Балтийского полка. Когда мимо провожавших генералов и офицеров промелькнул хвост состава, Алексеев, стоявший впереди группы, снял папаху и отвесил вслед поезду поясной поклон.

Александра Федоровна пребывает в это время в царскосельском дворце в истерическом состоянии.

Сознание собственного бессилия помрачает ее разум.

Если бы она в минувшие две недели была рядом с супругом и могла влиять на его решения, он, несомненно, проявил бы еще больше цепкости и ожесточения, хватаясь, по ее терминологии, за кнут.

Но Александру и Николая разделяют 800 верст. Велики ее неистовство и ненависть, безгранично ее озлобление. Ориентируется же она в событиях плохо.

Когда камердинер Волков сказал ей: "Кажется, начинается революция, даже казаки и те ненадежны", - она ответила: "Нет, это не так. В России революции быть не может. Казаки нам не изменят" (17).

Когда вслед за Волковым то же сказала ей Виктория, жена Кирилла Владимировича, она ответила по-английски: "Я на троне двадцать три года. Я знаю Россию. Я знаю, как любит народ нашу семью. Кто посмеет выступить против нас?" (18)

Об отречении Николая она узнала от великого князя Павла Александровича; он пришел к ней с газетой и вслух прочитал ей текст акта. Она воскликнула: "Не верю, все это - враки. Газетные выдумки. Я верю в бога и армию. Они нас еще не покинули" (19).

Истерически суетясь, не имея возможности выехать к Николаю, она шлет ему депешу за депешей то в Могилев, то в Псков, адресует в пустоту наставления и призывы. И каждый раз курьеры доставляют ей в Александровский дворец возвращенные с телеграфа бланки, снабженные пометой: "Местонахождение адресата неизвестно".

В 2 часа дня 22 марта на станции Александровская появляется сам адресат.

Картина появления Николая на вокзале: