Были, правда, сомневающиеся - сослужит ли Вильгельм именно такую службу, - в их числе даже некоторые из самых преданных ему приближенных (6). Во всяком случае, когда автор телеграммы вскоре самолично прибыл в гости к приятелю, он своей персоной не явил Петербургу ничего божественного. Все увидели манерного, фанфаронствующего прусского гусара, существом своим выражавшего ничуть не больше духовного величия и озарения, чем его русский кузен.
К толпе министров и генералов на приеме в петербургском посольстве Вильгельм, по описанию Витте, "вышел совершенно как ферт, делая неподобающие жесты как рукою, так и ногою". И далее: "По своим манерам, по всем своим выходкам - Вильгельм типичнейший прусский гвардейский офицер с закрученными усами, со всеми вывертами при ходьбе, со всей этой деланной элегантностью..." Мемуариста тревожит возможная связь между "вывертами при ходьбе" и вывертами в отношении к миру вообще, к России в частности. "Все происходит в нем порывисто, неожиданно, беспричинно", - доносил из Берлина посол Шувалов. "Нельзя игнорировать его характер - неуравновешенный, опасно возбуждающийся, - отмечал посол далее. - ...Не будем забывать, что он ежедневно находится в общении с офицерами, которые непрестанно хвастают без всякого удержу качествами и преимуществами германской армии". Не лишенное резона определение начертал на полях одной из шуваловских депеш сам Александр III: "От нервного и шалого Вильгельма можно всего ожидать".
Всего от него ожидали петербургские свояки, все он им со временем и преподнес - потсдамский ферт, самой своей личностью олицетворявший империю с ее генеральным штабом, шпионской службой, коммерцией и дипломатией - такую, какой она родилась в 1871 году. Уже через несколько лет она темной тучей нависла над русской западной границей по их же, свояков, близорукой снисходительности и благодушию. Ферт был высокомерен, тщеславен, задирист и злопамятен. Им владели мания величия, страсть к театральным позам, влечение к угрожающему и скандальному краснобайству: раз взойдя на трибуну и открыв рот, он, как глухарь, уж ничего вокруг себя не видел и не слышал. Он усвоил манеру публично потрясать кулаком, стучать им по столу, и мир следил за такими его выходками напряженно, сознавая, что кулак бронированный и что обладатель его не вполне владеет собой. Из глубины времени доносится голос, которому вторит через двадцать пять лет лающей хрипотцой другой такой же оратор, тоже, кстати, называвший себя поэтом и живописцем.
"Будьте спокойны, - вещал однажды Вильгельм, обращаясь к немецкой аудитории, но рассчитывая на слушающих его в России и Франции, - блага немецкого мира я вам обеспечу. И я предупреждаю тех, кто осмелится посягнуть на них, блага, что, в случае необходимости, я преподам им урок, который они будут помнить сто лет". В другой речи - в адрес Франции, не забывшей о потере своих восточных земель (Эльзаса и Лотарингии): "Мы, немцы, заявляем: пусть лучше погибнут все наши восемнадцать корпусов, пусть исчезнут сорок два миллиона нашего народа, чем мы отдадим хотя бы частицу завоеванной нами территории". А потом - явно в адрес России: "Я не поколеблюсь сокрушить тех, кто будет мешать мне в осуществлении моих международных планов". Наслушавшись в Берлине таких речей, Шувалов удрученно докладывал в Петербург начальству: "Кайзер при всяком случае подчеркивает свою решимость сломить всякое сопротивление на пути, по которому он наметил вести немецкий народ по внушению промысла божьего".
Он хотел постоянно удивлять мир своей персоной, рисуясь многогранным и экстравагантным. Пусть всех приятно изумит, что он одновременно консерватор и модернист, аристократ и знаток "рабочего вопроса", монарх и радикал, штабист и проповедник, моряк и композитор, гусар и трибун. Пусть и родичи в Петербурге знают, что, будучи добродетельным и учтивым кузеном, он, тем не менее, не потерпит препон беспошлинному провозу в Россию немецких станков, электромоторов и паровых котлов. Пусть и французы учтут, что он при подходящем случае не остановится перед повторением 1870-71 годов.
Постоянно осложняемые Вильгельмом, кумовские отношения двух дворов были, в общем, "скорее теплыми, чем горячими", а в периоды политических осложнений становились "скорее прохладными, чем теплыми" (7). Как правило, в Зимнем "относились к суетливым выходкам Вильгельма осуждающе". Личной вражды между обоими семейными кланами не было, но интригами, пререканиями и мелкой игрой амбиций были полны их фамильные будни. Чтобы обозлиться на Вильгельма, Николаю достаточно заподозрить, что тот "относится к нему покровительственно, менторски". Даже в высоком росте кузена царь усматривал что-то для себя конфузное и ущемляющее. Открытку, на которой они оба были изображены рядом (один по плечо другому), полиция конфисковала. Ездили друг к другу в гости, встречи свои отмечали застольными объяснениями в любви, а расставшись - заочно награждали друг друга прозвищами, ехидными эпитетами. Как рассказывал в узком кругу принц Макс Баденский, Александра Третьего Вильгельм честит "азиатским монархом", "дубиной". Николая после Бьерке называет "тряпкой", "жвачкой", "шампиньоном", "шпингалетом". Тогда же, разъяренный отступлением от Бьерке, писал: "Царя-батюшку прошибает холодный пот из-за галлов, и он такая тряпка, что даже это соглашение боится подтвердить без их разрешения".
Царицу иногда раздражало неуважительное отношение Вильгельма к ее брату, герцогу Гессенскому, вообще к ее дармштадтской родне. Обиды ее передавались царю. Николай, приезжая с супругой в Гессен, уклонялся от первого визита в Потсдам Вильгельму, последний же через своего канцлера настаивал, что Николай первый должен явиться к нему, поскольку находится в пределах его империи. И лишь после выполнения этого условия ездил пировать к царю в Дармштадт. Иногда мелкая склока между величествами принимала столь нудный и затяжной характер, что считали себя вынужденными вмешаться их встревоженные дипломатические службы.
И все же: каковы бы ни были зигзаги в отношениях между обоими дворами, какие бы ни происходили подъемы и спады в межфамильной идиллии - при всех обстоятельствах кайзер был для Романовых кузеном, премилым и презабавным Вилли, пусть непутевым и иногда угрожающе ералашным, но все-таки свояком. Перефразируя известное изречение Теодора Рузвельта, сорвавшееся с его уст по другому (латиноамериканскому) поводу, можно сказать, что для петербургских высших сфер Вильгельм был сукин сын, но зато свой сукин сын. Настолько свой, что "интимнейшую корреспонденцию" с ним Романовы не прервали и продолжали вести (в сугубой втайне) даже в годы первой мировой войны.
И точно так же, как для кайзера весной семнадцатого года личным ударом была весть о свержении царя, - как о большом несчастье услышали осенью восемнадцатого года Нейгардт, Краснов и Скоропадский о свержении и бегстве кайзера.
Впрочем, он недурно пожил и в отставке, вне дел. Если же, в чем уверены в Бонне демохристианские проповедники, существует царство небесное, покойный кайзер в заоблачных высотах может вдобавок подышать и фимиамами, посмертно воскуряемыми ему в наши дни с рейнских берегов.
Более полувека прошло с того ноябрьского вечера, когда кайзер постучался в ворота замка Амеронген и попросил у графа Бентиннека чашку горячего чая. Там же, в Амеронгене, он 28 ноября 1918 года формально отрекся от престола.