Все это являлось, не взирая на общее торжество, такою печальною, скрыпучею нотой, что Крамской восклицал: «Пройдет не более года, как в нас, составителях общества, останется только воспоминание; некоторые из нас, может быть, будут с отчаянием спрашивать кого-нибудь: отчего это у нас в России никакое общество существовать не может? Все это, разумеется, будет жалко и смешно, но неужели в самом деле этому помочь нельзя?..»
Крамской не ошибался. Помочь нельзя было. С удивительным чутьем истинного трибуна, учителя и вожака своего маленького войска Крамской чувствовал, что тучи собираются где-то вдалеке, что они идут-идут, и рано или поздно артели не сдобровать. Среди товарищей, иногда беспечных, легкомысленных или недостаточно глубоких, он один видел, что в их деле что-то не так идет, но все-таки он не знал, что гроза разразится еще не сейчас, а гораздо позже. Скоро многое изменилось, на время, к лучшему, и артель, полная жизни, пышащая здоровьем и молодыми силами, стала процветать. Приехавший с юга России в 1864 году новый художник, еще юноша, Репин, так описывает артель второй половины 60-х годов: «Дела стали итти все лучше и лучше. Появились некоторые средства и довольство. Заказов валило теперь так много, что Крамской сильно побаивался, чтоб исполнители не стали „валять“ их. Понадобились помощники. Многие члены привозили к осени, из деревни, прекрасные свежие этюды, и иногда целые картинки из народного быта. Что это бывал за всеобщий праздник! В артель, как на выставку, шли бесконечные посетители, все больше молодые художники и любители, смотреть новинки. Точно что-то живое, милое, дорогое привезли и поставили перед глазами… Товарищи не стеснялись замечаниями, относились друг к другу очень строго и серьезно, без всяких галантерейностей, умалчиваний, льстивостей или ехидства. Громко, весело каждый высказывал свою мысль и хохотал от чистого сердца над недостатками картины, чья бы она ни была. Это было хорошее, веселое время, живое! Жизнь была вся на миру, — правда, на своем, на маленьком, но она была открыта и лилась свободно, деятельно. Не было у них мелкой замкнутости. Каждый чувствовал себя в кругу самых близких, доброжелательных, честных людей. Каждый артельщик работал откровенно, отдавая себя на суд всем товарищам и знакомым. В этом почерпал он силу, узнавал свои недостатки и рос нравственно…» Вслед за тем Репин рисует блестящую, яркую картину вечеров и собраний артели. Ни он, ни все ликующие товарищи еще не различали беды вдали.
Но мало-помалу стали выползать наружу те печальные, мрачные элементы, которые уже давно почувствовал зоркий глаз Крамского. Было время в самом начале, когда этого предводителя артели раздражало непонимание со стороны внешней, со стороны публики и большинства прочих художников, значения и роли артели. Через месяц после выхода из Академии художеств Крамской писал своему приятелю Тулинову в Москву: «При случае скажи Рамазанову, что печатно называть поступок наш „демонстрацией}“ — с его стороны нехорошо. Он может об этом думать, что ему угодно, но говорить печатно так, значит указывать правительству на нас пальцем. И без того за нами смотрят, недоброжелательствуют, ненавидят, а мы на подобные речи не можем отвечать публично. Стыдно ему поступать так с людьми безоружными!» Но через немного лет пришло такое время, что эти «безоружные» люди стали сами себя бить и увечить, принялись наносить себе и товарищам глубокие раны. «Состав нашей артели был случайный, — писал мне впоследствии Крамской; — не все члены были люди убеждений. Малая стойкость, недостаточная сила нравственная обнаружились у некоторых между ними…» Оказались перебежчики. Начались ссоры и вражда, иногда из-за вздора; нашлись люди, которых снова прельстила Академия, с наградами и повышениями, а главное с даровыми мастерскими и поездкой за границу на казенный счет. Как несокрушимый трибун своего легиона, как вечный прокурор правого-дела, как тот, кого нельзя было свести с дороги ни крестом, ни пестом, Крамской протестовал, горячо и упорно жаловался общему собранию артельщиков на то «вредное, что случилось в артели», на «многие ошибки и потрясения», но потом, когда оказалось, что большинство членов даже осудило его протест, а некоторые почли себя даже оскорбленными, он взял и в 1870 году вышел вон из артели.
После того, как известно, артель скоро распалась вполне и окончательно. Не надо говорить, что она распалась оттого, что Крамской ушел. Нет, надо сказать, напротив, что Крамской ушел, потому что артель изменилась до неузнаваемости, потому что она перестала быть прежнею, потому что забыла свое начало и задачу, потому что, одним словом, совершенно выродилась. Во время ее свежести и юношеских лет она была представителем высокого, несравненного подъема всех русских сил, в том числе и художественных. К концу 60-х годов от нее оставалась одна, да и то какая-то изуродованная скорлупа.