Выбрать главу

— Не давать им!

— Что им, исть не положено?

Филипп Макарович шевелит усами, как таракан.

— Вам бы, батюшка, набраться терпения…

— Рази стерпишь, когда землю под носом уводят?

— Христос терпел и нам велел.

— Вам, а не нам!

— Христу легше, ен бездетный!

Спор опять разгорается.

Заплакала какая-то баба:

— Креста на вас нет!

И вдруг… Тишина не тишина, но шум как бы ушел под пол, перестают размахивать руками, обвисают устиновские усы, и фитиль, вывернутый до отказа, чадит, как факел, зажженный в честь… В честь кого?

А вот в честь кого!

В сенях возня, мужики в дверях расступаются, и в класс быстро входит… Некто. Среднего роста. Средних лет. Средней наружности. Есть в нем что-то актерское. Во всяком случае, появляется он так, точно выходит на сцену… и что-то офицерское. Вероятно, ему хочется походить на офицера. Франтовская офицерская фуражка, бекеша цвета хаки, отделанная по краям серым каракулем, начищенные хромовые сапоги… Белобрысый, узколицый. Глаза с каким-то стальным оттенком. Бледные губы.

— Быстров, — шепотом говорит Колька.

Вошедший ни в кого не всматривается, не осматривается по сторонам, подходит к столу, глядит на Устинова, вернее, сквозь Устинова, но усы у того обвисают еще больше, все теперь пойдет не так, как задумано.

— То-ва-ри-щи!

Есть в нем что-то, что заставляет смотреть только на него.

— То-ва-ри-щи!… — Громко и пронзительно, даже стекло в окне звякнуло.

Славушке кажется, что не толпа мужиков, а один огромный слон переступает с ноги на ногу. Даже не слон, а мамонт. Волосатый, дикий, встревоженный…

— Что ж ет-та получатци?

Голос старческий, слабый, неуверенный, а слышен — такая тишина.

— Степан Кузьмич, дык что же етта, буд-мя любезен, разъясни мне, дураку, хресьянам воля, а что ж етта за воля, коли растю-растю, а сваму хлебу не хозяин?

Быстров оперся о стол ладонями.

— Давай, давай, дед…

— Запрос об том, что давать-та я не хочу…

— Еще у кого какие запросы?

Снова возник гул, однако Быстров пристукнул кулаком, лампа чуть подпрыгнула, мигнул огонек, и опять тишина.

— А где «молния»?

Действительно, где «молния»?

Голос резок, глуховат, напоминает звуки приглушенного фагота, мягкость и грубость звучат в его модуляциях.

— Евгений Денисович не дают.

Филипп Макарович неуверенно закручивает развившиеся колечки цыганских черных усов.

— Позовите Евгения Денисовича.

Квартира Евгения Денисовича тут же, в школе, только в нее отдельный ход с улицы.

— Обойдемся, Степан Кузьмич…

— Не обойдемся.

За окном свет еще раз мелькнул, все в классе преображается, и люди как люди, тени пропадают в никуда, все естественней, проще, все как всегда, — вот они две лампы-"молнии", одну вносит Егорушкин, вторую сам Евгений Денисович.

Ну конечно, это Евгений Денисович, красавчик с длинными русыми волосами, в пиджачке, в синей косоворотке…

— Экономим керосин, — с порога оправдывается Евгений Денисович, — бережем для занятий.

— А вы понимаете, что здесь?

— Но это же школьный керосин.

— Делят землю!

— Но это школьный…

— А что ваши ученики будут есть, вас это интересует?

Одну лампу ставят на стол, другую подвешивают под потолок, все видно, всех видно, на свету все как-то заметнее.

Быстров снимает фуражку, кладет на стол, вытягивает руку, не глядя ни на руку, ни на Устинова, — непререкаемый театральный жест.

— Список!

Славушка рассматривает Быстрова. Странное лицо, точно высеченное из песчанника, гладкие белесые волосы, будто смазанные маслом, такие же белесые брови, сумасшедшие — и не серые, а синие глаза, прямой нос с ноздрями, раздувающимися как у злого жеребца, бледные широкие губы, и подбородок такой благородной формы, что, носи он бороду, ее следовало бы сбрить, чтобы лицо не утратило своих законченных очертаний.

— Ну что ж, потолкуем…

Только всего и произносит он, но Славушка понимает, что теперь не будет ни драки, ни крика, ни обмана, так велик авторитет этого человека, его боятся, это очевидно, но есть в нем что-то еще, что заставляет одних притихнуть, других подчиниться, а третьих поверить и пойти за ним, куда бы он их ни повел.

Быстров отводит плечи назад, сбрасывает бекешу, подходит к доске и видит в углу мальчиков.

— А вы что здесь делаете?

Они молчат, сейчас их выгонят, и, собственно говоря, они уже и сами не прочь…

Взгляд синих глаз пронзителен и беспощаден.

— Сидите, сидите, — снисходительно говорит Быстров. — Учитесь. Может, кто из вас станет еще председателем совнаркома!

Набрасывает на доску бекешу, возвращается к столу. Смотрит на бумагу, где расписано, какие и за кем закреплены земельные наделы, а все остальные смотрят на Быстрова, ждут, что он скажет, спорить с ним опасно и почти бесполезно, знают — как он решит, так тому и быть.

— Земля… — задумчиво произносит Быстров. — Все под ноги себе смотрите… А нет, посмотреть вокруг себя… — Он смотрит куда-то поверх мужиков. — И даже подальше… — И смотрит дальше. — В Европу, например…

Филипп Макарович тоже завороженно смотрит на бумагу, где все расписано так ловко, что не сразу уразумеешь, какую отличную землю отписал себе автор этого плана.

Европа — плохой признак, так у Быстрова всегда, заговорит о равенстве и братстве, а потом примется уравнивать всех поблизости!

— Чтобы вы, товарищи, не ставили свои личные интересы выше интересов мировой революции, заслушаем доклад о текущем моменте…

Он помолчал, точно кто-то еще, кроме него, мог сейчас сделать доклад, вытянул руку, указал пальцем на женщин, заслонивших висящую на стене физическую карту обоих полушарий, и взялся за речь, как берутся за плуг или кувалду.

— Товарищи, могу сообщить вам радостную новость, — начал Быстров. — В ознаменование торжественной годовщины Октябрьской революции в Москве открыт памятник нашим учителям товарищам Марксу и Энгельсу!

Сообщение не волнует никого.

— Похлопаем?

Быстрова никто не поддерживает, хлопнув ладонью о ладонь, он стискивает кулаки и сует их в карманы.

— Непонятно? — спрашивает он. — Можем уже позволить себе памятник!

Кто пережил весь гнет и зверства старого, капиталистического режима, тот научился многому и многому. Мы знаем, что добыто мало… — Он точно думает вслух, медленно произносит слово за словом, точно повторяет кого-то, кого слышит лишь он один. — Да, сделано мало с точки зрения достижения конца, но сделано много, необыкновенно много с точки зрения упрочения фундамента. Говоря о социализме, нельзя говорить о сознательном строительстве фундамента в самых широких рабочих массах в том смысле, что они взяли книжки, прочли брошюру, а сознательность здесь в том, что они взялись собственной энергией, собственными руками за необыкновенно трудное дело, наделали тысячи ошибок и от каждой ошибки сами страдали, и каждая ошибка выковывала и закаляла…

Фагот звучит в необычайно высоком регистре, можно подумать, что Быстров страдает, говоря о страданиях, а сам всего лишь инструмент, на котором ветер революции играет свою мелодию.

— Тот, кто наблюдал деревенскую жизнь, кто соприкоснулся с крестьянскими массами в деревне, говорит: Октябрьская революция городов для деревни стала настоящей Октябрьской революцией только летом и осенью тысяча девятьсот восемнадцатого года…

Он говорит о том, что нельзя обгонять развитие масс, что движение масс вперед вырастает из собственного опыта масс, из их собственной борьбы…

Все, что он говорит, и отвлеченно и конкретно, — мудрость, накопленная в течение лишь одного года, но такого года, который своими событиями превосходит иное столетие.

— Мы тогда приобщились к Октябрьской революции, когда создали комбеды, экспроприировали у кулаков хлеб и отправили его рабочим Москвы и Тулы…

Вот когда отвлеченные понятия обретают плоть действительности, хлеб отбирали не только у кулаков, Быстров был щедр на угрозы, собирая по волости хлеб для победившего пролетариата.