— Что же делать?
— Смириться и не обращать внимания!
— Все ясно, только как убедить маму?
— Пойдем на улицу, — пригласил Павел Федорович. — День — дай бог!
Сели на ступеньку крыльца. В пыли копались куры, дрались молодые петушки. Из-под горы доносился размеренный стук вальков, бабы полоскали на речке белье.
— Как думаешь, будет война или нет? — спросил Павел Федорович.
— Нет, не будет, — твердо сказал Слава. — Не допустит войны Советская власть.
— А как же ультиматум?
Павел Федорович имел в виду ультиматум Керзона, о котором писали в газетах, лорд Керзон направил Советскому правительству ноту с непомерными требованиями, угрожая разрывом отношений.
— Подотрутся, — безапелляционно выразился Слава.
— Думаешь, так уж сильна твоя власть?
— Сильна-то она сильна, но и не в ней одной дело, — разъяснил Слава. — Рабочий класс не позволит. В той же Англии, да и в Германии, и во всей Европе. Читали протест Горького?
— А чего этот Керзон бесится?
— Чует свой конец, вот и бесится. Воровского убили. Запугивают нас!
— А чего англичанам надо?
— Двух ксендзов приговорили к расстрелу. Не сметь! Корабль ихний задержали, незаконно в наших водах рыбу ловил. Отпустить! Посол наш в Афганистане им не нравится. Отозвать!
— А не велик ли аппетит?
— Им и сказали, что велик.
Два петушка взлетели на дороге и ну клеваться. Павел Федорович махнул на них рукой:
— Кыш, кыш!
«Впрочем, он все это знает не хуже меня, — подумал Слава. — Может, он меня экзаменует?»
— А священников разве полагается стрелять? — поддержал Керзона Павел Федорович.
— Смотря за что, — неумолимо сказал Слава. — За то, что богу молятся, нельзя, и если других призывают молиться, тоже нельзя, но ведь их не за это приговорили, а за шпионаж, а шпионство в священнические обязанности не входит.
— Эк, какой ты непримиримый, — одобрительно сказал Павел Федорович. — За это тебя в Малоархангельске и держат.
— А меня в Малоархангельске уже не держат.
— Как так? — удивился Павел Федорович.
— Отпустили, поеду учиться, — объяснил Слава.
— А не проштрафился ты в чем? — насторожился Павел Федорович. — У вас ведь чуть оступился…
— Нет, я сам захотел.
— А на кого ж учиться?
— На прокурора.
— Ох, до чего ж ты, парень, умен! — восхищенно воскликнул Павел Федорович. — Понимаешь, у кого в руках сила! — И деловито осведомился: — А куда?
— В Москву.
— А когда?
— Поближе к осени, к экзаменам надо подготовиться.
— Так вот что, Вячеслав Николаевич, слушай, — серьезно сказал Павел Федорович. — Наперед говорю, не тревожься, если кто на тебя или на мать не так взглянет. Ешь, спи и готовься. Все возвращается на круги своя. Деды твои были интеллигентами, и тебе самому быть интеллигентом от роду и до века.
Многое простится Павлу Федоровичу за эти слова, Слава получал передышку, без которой ему подъема в гору не осилить.
А подъем предстоит крутой, Слава это отлично понимал. В Москве никто с ним не будет тетешкаться. В той буре, какой была русская революция, его нашлось кому опекать, — нежная заботливость Быстрова и строгая требовательность Шабунина помогли ему устоять на ногах, а теперь надейся на самого себя.
Вот когда Слава ощутил отсутствие Ивана Фомича, вот кто ему был сейчас нужен.
Слава пошел в школу.
Тот же ободранный сад, та же знакомая дверь.
В квартире Ивана Фомича жил Евгений Денисович. Все то, да не то. Лестница так же чисто вымыта, стены так же выбелены, и то же солнце льет в окна свой свет. И что-то неуловимо изменилось.
Евгений Денисович вышел на стук, пригласил Славу к себе, чего, кстати, Иван Фомич никогда не делал, был разговорчив, любезен. Слава попросил одолжить учебники для старших классов. «Предстоят экзамены, надо повторить…»
Теперь на его долю выпала зубрежка. Он брал учебник и уходил подальше от чужих глаз. Миновав Поповку, где у Тарховых неизменно бренчали на фортепьяно, выходил на дорогу, добирался до кладбища, перешагивал канаву, опускался на чей-нибудь безымянный холмик и погружался в чтение.
В исполком он старался не ходить, не то, что боялся воспоминаний, хотя все в исполкоме напоминало Быстрова, — избегал вопросов о своем будущем.
Пришлось, конечно, повидаться с Данилочкиным — визит вежливости, никуда не денешься, — но говорить ни о чем не хотелось и особенно о себе.
— Вернулся? — приветствовал его Данилочкин и, как всегда, бесцеремонно спросил: — Что, не выбрали тебя, парень, на этот раз?
— Почему? — обиделся Слава. — Выбрали, только я сам попросил отпустить меня на учебу.
— Ну, это другое дело, — одобрительно отозвался Данилочкин. — Тогда не будем тебя тревожить, а то уж я собрался подыскать для тебя какую ни на есть работенку.
В то лето партийные собрания в Успенском собирались нечасто, Слава старался их не пропускать, а на одном даже сделал доклад о фашистском перевороте в Болгарии. В волкомол не заглядывал, там он невольно чувствовал себя разжалованным офицером, а когда услышал, что приехал кто-то из укомола, нарочно скрылся на весь день в Дуровку.
Но была еще Маруся Денисова.
Под вечер он шел к Денисовым, стараясь прийти, когда все дела по хозяйству уже справлены. Маруся его ждала, но одновременно ждали и сестренки Маруси, они замечали его издали и стремглав неслись в избу, возвещая о появлении жениха детскими писклявыми голосками.
Но не только денисовские девчонки признавали Славу женихом — Слава ходил к Марусе, не прячась, Маруся открыто гуляла с ним по вечерам, и в селе считали, что так вести себя могут только люди, намеревающиеся вступить в брак.
Маруся выходила, и они шли к реке, или в школьный сад, или даже просто уходили в поле.
Если бы кто слышал со стороны, то подивился бы их разговорам, Слава рассказывал о книгах, какие ему запомнились, читал наизусть стихи, Маруся умела слушать, хотя ей и не всегда нравилось то, что читал Слава, и сама, в свою очередь, рассказывала о всяких деревенских происшествиях.
Позже, когда встречи вошли в привычку, они робко заговорили о том, как Слава уедет в Москву, как позже приедет к нему Маруся, и уж совсем робко и неуверенно мечтали о том, как сложится их совместная жизнь.
А когда на землю падала ночь и в темноте тонули деревья, сараи и даже ветряки за огородами, они, прячась от самих себя, находили среди этой темноты еще более темное место и целовались, пока золотисто-розовое сияние не разгоняло их по домам.
46
Слава подошел к матери. Опять шьет! Все время она что-нибудь шила.
Не шила — перешивала. Все трое, и Слава, и Петя, и сама Вера Васильевна, совсем обносились. Слава выступал на митингах, ездил по заседаниям, произносил речи, и все ему невдомек, что выступать-то было бы не в чем, если бы не забота матери, то штаны перешивает ему из своей юбки, то куртку шьет из старого одеяла.
Он приезжал домой, задумчиво останавливался среди комнаты, небрежно произносил:
— Что бы мне надеть?
— А я тебе куртку сшила, померь…
Он и на этот раз не оценил ее труда.
— Скоро ты, мамочка, совсем отвыкнешь от чтения, все шьешь и шьешь…
Слава не знал, как начать разговор, а начать надо, иначе все его слова, сказанные Марусе, не будут иметь никакого веса.
Он смотрел на стол, сотни раз смотрел он на этот стол и лишь впервые заметил, что поверхность его покрывает тонкий слой ссохшейся грязи, сквозь которую едва просвечивает вишневый лак.
Он все-таки решился:
— Мама, я хотел бы… Мне хотелось бы… Тебе надо сходить к Денисовым.
— Зачем это?
Вера Васильевна подняла в недоумении брови.
— Как бы это тебе объяснить? Дело в том… Дело в том, что я решил жениться.
— Что-о?
— То, что ты слышала.
Шитье валялось на полу, ни Вера Васильевна, ни Слава не заметили, как оно упало.
— На ком же это?
— У Маруси две сестры. Одной тринадцать, другой одиннадцать. Не на них же!