Никто не знает — то ли американские пилоты приняли что-то в Хонкю за военный объект, то ли болван-навигатор дал им ошибочные координаты, но последняя ковровая бомбежка обрушилась именно на этот район, причем на самый центр Зоны, на Внутренний город!
Перенаселенный квартал, где люди ютились в саманных и дощатых лачужках, буквально взлетел на воздух. Дым, пыль, крики, детский плач — какофония войны, над которой доминировал равномерный, мощный, устрашающий рев самолетов. Но вот кто-то узнал огромные американские «летающие крепости», столь отличные от маленьких, юрких японских самолетов. Только тогда до людей, всего несколько минут тому назад вальсировавших под музыку Штрауса, дошла парадоксальная, абсурдная, совершенно бессмысленная истина: Америка уничтожала тех, кто связывал с нею все свои надежды!
Раввин Лео Левин взобрался на крышу своей импровизированной синагоги, уже горевшей однажды во время японских бомбардировок, и грозил кулаком небу, крича:
— Сволочи! Идиоты недоделанные! Вы что, не видите, куда падают ваши бомбы?! Эй, слышите меня, мерзавцы несчастные?!
Но мерзавцы его не слышали. С такой высоты вряд ли кто-нибудь из них вообще заметил маленького взлохмаченного человечка, грозившего им кулаками с крыши какой-то пагоды…
Несколько десятков обитателей гетто погибли. Профессор Мендель, засучив рукава, боролся за жизнь раненых. Как могли, ему помогали женщины: еврейки, китаянки-монахини… Они рвали на полосы простыни и рубашки, ведь других перевязочных материалов не было. На дезинфекцию шла рисовая водка, которую принесли из разбитых бомбами уличных забегаловок, а раненых, за неимением кипяченой воды, умывали даже пивом.
Никто не заметил, когда рядом с профессором Менделем оказался полковник императорской медицинской службы доктор Окура.
— Я пришел помочь, — просто сказал он, снимая свой форменный китель.
— Спасибо, конечно, — с горечью ответил Зигмунд Мендель, — но что мы можем, даже вдвоем, без риванола, без йода, марли, шприцов, эфира, адреналина?! Это ад — у меня ничего нет, буквально ничего!
— Я знаю, — сказал японец. — Ваш раввин мне сказал. Все будет.
Спустя короткое время перед больницей Хонкю, устроенной в бывшей школе, остановился санитарный фургон с красным крестом и надписью по-японски и по-английски: «Шанхайский военный госпиталь». Двое санитаров-японцев принялись разгружать коробки с медикаментами и перевязочным материалом, причем, в таких количествах, которые в последние годы профессору даже не снились.
…Потом наступила гробовая тишина. Солнце давно уже село за шанхайский горизонт, затянутый пеленой дыма, близился к концу девятый день мая, но двое мужчин по локоть в крови — один, профессор, выдворенный из Германии, потому что он еврей, и другой — японский полковник, оказавшийся в Хонкю, потому что он просто человек, — продолжали бороться за жизнь людей…
ФИНАЛ СИМФОНИИ № 45 ЙОЗЕФА ГАЙДНА, «ПРОЩАЛЬНОЙ»
Adagio
С того майского дня прошло несколько месяцев, и Шанхай снова стал подниматься из руин.
На этот раз провожавшие суда монахини не играли никаких вальсов: половина их инструментов взлетела на воздух во время бомбардировки, а за ними и ноты, которые теперь, как ласточки, сидели на телеграфных проводах и прибрежных деревьях, а может даже клевали зернышки прямо из-под ног пассажиров, поднимавшихся по трапу на борт парохода. Даже если бы у них были инструменты, что толку? Как сердито заметила аббатиса Антония: «Попробуйте сами дуть в тромбон, когда вы плачете!»
Она действительно плакала, обнимая на прощанье раввина. Ни он, ни она и словом не обмолвились об оставшемся за ней долге в восемь бобовых зерен: при их последней игре этот хитрец Лео Левин выудил откуда-то каре десяток!
Люди тянулись и тянулись вверх по трапу, поднимаясь на борт огромного океанского лайнера. Уже шестого по счету — и, на данный момент, последнего. Последнего рейса назад, в Европу.
Облокотившись на фальшборт, Теодор Вайсберг смотрел в сторону затянутого вечерней дымкой Хонкю, расположенного выше по течению великой вечной реки Янцзы. Потом обернулся и взглянул на внушительный силуэт Шанхая. Где-то там, за Нантао, было немецкое кладбище, а на нем — могила певицы Элизабет Мюллер-Вайсберг, которая отправилась из Германии в Шанхай, хотя никто ее не заставлял. А теперь она останется тут навсегда, погасив свою свечу и тихо покинув сцену жизни.
Покидая это проклятое место — Хонкю, сам он не испытывал радости. Скорее, тужил: ведь значительная, важная часть его жизни оставалась здесь, в Шанхае, — так же, как любимый им человек, с которым он делил эту жизнь. По какой неведомой логике начинал он привязываться к этому огромному, хаотическому, сумасшедшему, жестокому городу? Трудно сказать. Человек знает, за что ненавидит, но не знает, за что любит…