Выбрать главу

— Не Северная, а Полярная. Знаю. Я бы очень хотела иметь гениальную волю, Костя.

— Мама… тебе бы сейчас хорошо поесть…

— Костя, ты добродетелен до скуки, до невозможности.

И она, вздыхая, принялась жевать плюшку, которую он подал ей. Жевала лениво и рассеянно, думая о чем-то своем. Было видно, что есть ей совсем не хочется.

— Запей, — сказал Костя и подал ей молока. — Я бы подогрел чаю, но не хочу уходить на кухню.

— Мой хороший очкастый сын… — Она пила большими глотками.

— Еще молока, мама?..

— Гриба налей… Мне уже совсем хорошо. И весь ты у меня неуёмный какой-то…

— Не болтай, мама!

— А слабо когда-нибудь не пойти в школу?.. Взбунтоваться и не пойти в школу… А между прочим, Костя, твоего Пржевальского выпороли.

— Да будет тебе!

— Да, да. Его в гимназии взяли и выпороли… По личному ходатайству матери. Не веришь? Читай Пржевальского. «Всю жизнь я ей был благодарен за эту меру…» Прелестно. Ты мне просто цены не знаешь.

— Мама!.. Когда ты станешь человеком? Ну, как все мамы?..

— Костя, почему ты так долго не приходил?.. Я звала, звала… Нам так нужно поговорить…

Вздохнув, она спустила на пол босые ноги и медленно подошла к балконной двери.

— Дай папиросу, Костя.

— Ты что?! С ума сошла?

— Говорю — папиросу!

Она стала самой собой. Из слабой девочки превратилась в Костину маму. Как только ей сделалось легче, выступили черты ее насмешливого своеволия.

На фоне светлого прямоугольника балконной двери мама казалась мальчиком. Она была в старых Костиных брюках. Над ее головой в летнем небе сияла звезда.

— Ложись-ка поскорей, мама.

…У меня есть пушистая ко-ошка-а, —

пропела она чуть слышно в ответ.

— Ты бы еще сплясала, — сказал он дрогнувшим от обиды и раздражения голосом.

— Ладно. Сейчас…

Я другу отдам собаку. Подруге — певучую кошку. Но где продаются, Кому достаются Тихие, грустные ослики?..[1]

Звезда над головой матери смотрела на Костю.

— Мама, а если бы вдруг упала звезда, ты бы успела задумать что-нибудь?

— Да.

— А что примерно?

— Чтобы ты был счастлив. И чтоб я скорее постарела.

— Мама, какое у тебя маленькое сердце!

— Приму во внимание, Костя, буду расти над собой. Осенью, когда начнут обильно падать звезды, я задумаю что-нибудь эдакое… Например, чтобы американцы перестали озоровать…

— Нечего смеяться! Это узость, недостойная человека: думать только о своих детях.

— Конечно. Но что ж поделаешь? Сердце маленькое. В нем место только для сына. Не для роты солдат.

Она ушла за ширму, разделась и легла. Он долго сидел один в темноте, прислушиваясь к ее дыханию. Был отчетливо слышен «зум» холодильника. Мать дышала чуть слышно, ровно.

Уснула. Пронесло!.. Приступ прошел.

6. Вдовья копейка

Он не мог уснуть. И не смел разбудить маму. Оделся и вышел в коридор.

Квартира была большая, коридор длинный. (Так и не успели при жизни папы получить отдельной квартиры, остались в этой, где родилась мама.) С левой стороны, неподалеку от кухни, посаженный в клетку (в будку, как на улице), висел телефон. Соседи экономили электроэнергию: в телефонной будке и в коридоре почти всегда бывало темно. Если бы Костя не вырос здесь, он мог бы вполне свободно расшибить себе голову, когда бежал на кухню ставить по утрам чай.

Однажды — правда, ему было тогда лет десять — он попытался обвести цифры на телефонном диске флуоресценцией. Ничего из этой затеи не получилось. Телефон, разумеется, фосфоресцировал, но уж больно неопределенно и страшно.

Мальчик вышел из комнаты и принялся вышагивать по коридору на ощупь, на цыпочках, как вдруг увидел косой луч света. Лучик шел от чьей-то двери. Значит, не только ему, еще кому-то нынче не спится…

Екатерине Федоровне… Это дверь в ее комнату.

…Екатерина Федоровна — старуха пенсионерка (вечная пенсионерка) — любила Костину маму.

Мама родилась и выросла здесь же, на Чистых прудах, рядом с комнатой Екатерины Федоровны.

Екатерина Федоровна:

«Между нами была, по правде сказать, какая-то особенная любовь».

Грудная мама якобы подпрыгивала в коляске от радости, увидев Екатерину Федоровну. А та кричала ей от двери: «Ногу твою поганую раскумекаю…» (Что значило — поцелую.)

Маме было три года… пять… десять лет…

«Не ребенок, а василек. Головенка белая, аккуратная, чистенькая. Личико нежненькое… «Тетя Катя, они красивые по одежде, а ты — по уму!» — вот как она говорила…

Ну, а в девицах ей было, ясно, кавалеров не обобраться. Поднимаюсь как-то по лестнице, на площадке топчется этот самый — ну, как его? — Сашка. Ну, из соседнего дома Сашка. Знаешь, небось?»