Перекрывая недовольный, осуждающий рокот толпы, заговорил Меттинг:
— Наказывать и карать — дело мужчин. Дело женщин — рожать, кормить и залечивать раны. Наверное, мы поторопились, заставив Маев творить расправу над собственным сыном. У Конана нет отца, нет старших братьев.
Но может быть, найдется у него родственник из мужчин, пусть и не близкий, который мог бы вместо Маев закончить начатое ею?
Родственник нашелся быстро. Из толпы охотно протиснулся толстый Черок, не то двоюродный дядя, не то троюродный брат Конана, он точно не помнил. Похлопывая себя по ляжкам и подмигивая дружкам, он подошел к ели и поднял в земли плеть.
— Тебе осталось восемь ударов, — напомнил Меттинг.
Вжжик!.. Черок был не столько силен, сколько толст, но хлестал он крепче матери. По силе ударов Конан чувствовал, что Буно теперь не сводит взора с его услужливого родственника.
Вжжик!.. Мальчик был уже на грани. Вот-вот он заскулит или взвоет, покрыв себя навеки позором. Чтобы этого не случилось, он еще раз взглянул прямо в лицо колдуну и, чувствуя, как ненависть выжигает ему глаза и сдавливает горло, крикнул:
— Эй, ты! Жалкий и грязный колдун! Вжжик!.. Ты просил меня помиловать?.. Вжжик!.. Я плюю на твои милости, слышишь?! Клянусь Кромом… Вжжик!.. я… тебя… Вжжик!.. уничтожу!..
Казалось ли Конану, либо на самом деле с каждым его выкриком удары становились все яростнее, но только удар, последовавший за криком «уничтожу!» обрушился на него такой болью, что мальчик потерял сознание.
Словно сквозь мутную и душную пелену сна он слышал голоса, витающие вокруг него, сокрушенные, сочувственные, злорадные, — и среди них выделялся приторный ненавистный говорок Буно:
— Ну, разве ж так можно? Так недолго засечь и до смерти. Ведь это же мальчик, а не рыжий ванир. Ах, Черок, Черок… Если бы ты был таким в бою… Но отойдите-ка все от него! Я попробую его вернуть, если сумею.
Конан чувствовал, как на горящую его спину льют потоки теплой воды, как кто-то из женщин забинтовывает ее мягкой тряпицей… Ему растирали виски, дышали на веки. Голоса становились все отчетливей, в голове его понемногу прояснялось. Мальчик готов уже был открыть глаза и крикнуть насмешливо: «А я и не думал отправляться на Серые Равнины! Зря радуетесь!»
Но внезапно он почувствовал, как зубы его разжимают острием кинжала и в рот вливается жгучая горькая жидкость.
— Сейчас-сейчас, попробуем вытащить мальчишку с того света… — бормотал ласковый голос. — Если уж и это питье ему не поможет, тогда я не знаю… тогда уж ничем не поможешь ему больше… Ах, Черок! Неужто же твои удары оказались для бедного мальчугана роковыми…
Конану захотелось выплюнуть горькое снадобье и громко крикнуть, что старик поит его отравой. Но он не успел: яд уже проник в горло и заструился вниз, к желудку. Странное онемение разливалось по всему его телу. Конан перестал чувствовать свои руки, ноги, пылающая болью спина словно уплыла от него куда-то… Только искра сознания шевелилась под лобной костью.
«Вот что, должно быть, та самая искра жизни, — вяло подумал мальчик. — То, что живет, когда все остальное умерло…»
Конан не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, не мог вздохнуть, не мог приоткрыть веки. Яд, которым опоил его Буно, сделал все мускулы холодными и безжизненными, как стоячая вода на дне колодца. Но он все слышал, все чувствовал, все осознавал.
Он слышал, как говорила с ним его мать. Киммерийские женщины никогда не плачут, даже когда теряют своих сыновей. Маев сидела возле недвижного тела сына долго, очень долго. Порой она брала его холодную ладонь и держала в своей, словно пытаясь отогреть, оживить, растопить застылую кровь. Конан изо всех сил пытался шевельнуть пальцами, дать ей понять, что он жив, — но даже пальцы, даже легкие и чуткие пальцы не слушались его…
«Отчего ты ушел, Конан? — спросила Маев после долгого и черного, как беззвездная ночь, молчания. — В мир Серых Равнин не уходят от десяти ударов плетью. Ты обиделся на меня за два моих удара и ушел?.. Но разве моя обида не больше? Мой сын, сын могучего и славного Ниала стал вором. Может быть, ты ушел, чтобы не носить на себе всю жизнь позорное клеймо вора? Тогда я понимаю тебя. Я прощаю тебя, сын мой, если ты ушел от стыда. Прости и ты».
Конан слышал, как к ней подходят мужчины и говорили, что тело мальчика нужно предать земле. Они говорили, что нельзя держать тела умерших не зарытыми слишком долго. Но Маев только молча смотрела на них, и они уходили.
«Но что ты будешь делать на Серых Равнинах, сын мой?» — снова спрашивала она его. — Кром почитает и сажает с собой за пиршественный стол лишь тех, кто погиб славной смертью в битве. У тебя не будет там друзей. Не будет зеленых лесов для охоты, синей воды, в которую можно нырять с разбега…
Не будет лугов и резвых коней, и верной собаки. Зачем ты ушел? Ты ведь еще так молод. Позорное клеймо вора ты мог бы смыть с себя воинской доблестью, кровью и жизнью врагов, своей собственной, пролитой в честных битвах кровью. Отчего ты так поспешил? Ведь там, на Серых Равнинах, где нет битв, где мечи со звоном не ударяются друг о друга — клеймо вора будет пребывать на тебе вечно».
Мать сидела над ним всю ночь и весь следующий день. Вечером снова пришли мужчины, снова требуя похоронить тело, уже резче и тверже. «Ты сошла с ума, Маев, ты стала безумна, — слышал Конан их грубые, режущие слух по сравнению с тихим голосом матери, речи. — Посмотри на себя, Маев. Посмотри в полированный медный щит или в воды озера: ты стала совсем седой, ты стала совсем безумной. Если тело не опустить в землю до тех пор, пока на ней не появятся первые признаки разложения, дух умершего разгневается. Он оскорбится, он сочтет это надругательством над своим телом и будет мстить. Он будет мстить всем нам, Маев».
Невзирая на молчаливый протест матери, они взяли тело мальчика, завернули в грубую ткань и понесли на кладбище, к уже готовой, разверстой в земле яме.
«Не отдавайте меня им, мама!» — беззвучно молил Конан, но Маев, даже если и слышала что-то в самой глубине души, уже ничего не могла поделать. Обычаи деревни были сильнее любых материнских чувств.
Голоса ее Конан больше не слышал. Как только холодную ладонь сына выдернули из ее руки, Маев замолчала и хранила молчание во все время недолгих похорон.
Другие голоса кружились над недвижимым, закутанным в холстину телом. Отрывистые, сокрушенные, хмуро-деловые…
Чаще и громче всех жужжал приторный голос вездесущего колдуна. Он причитал, вздыхал, укорял Черока за то, что тот не мог сдержать праведный гнев руки… Он укорял и ругал сам себя за то, что не был достаточно настойчив и не смог убедить мужчин не наказывать мальчика вообще… Конана мутило от бессильной ненависти. Кром! Если б у него хватило сил, хотя бы на одно движение — этим движением был бы плевок в наигранно сокрушающееся лицо…
И еще один голос — тонкий, отчаянный — плеснулся над ним однажды. Это было, как только тело мальчика опустили в землю.
— Он не был вором! — кричала Гэлла. — Вы не должны были его наказывать! Он пытался спасти Кевина и всех остальных, а вы… вы убили его!.. Теперь Кевин не вернется к нам!.. Зачем, зачем вы поверили колдуну?!
«Замолчи, глупая! — хотел крикнуть ей мальчик.
Он мучительно и безуспешно пытался хотя бы шевельнуть языком.
— Замолчи, убегай, прячься… Буно уничтожит тебя. Он расправится с тобой так же, как и со мной…»
— Бедная девочка, рассудок ее совсем помутился… потерять жениха, а теперь еще эта нелепая смерть… но я попробую ее исцелить… Не отчаивайся, моя девочка… — скрипел сладкий голосок, в то время как Гэлла все кричала, вырываясь из рук рассерженных женщин.
Конан слышал, как ее силой оттаскивали от распахнутой могилы.
И наступило самое страшное. На грудь, на живот, на лицо мальчика, прикрытые тканью, полетели комья глины. Они больно ударяли его и царапали, и казалось, что это враги побивают его камнями. Конан напрягся в последнем, разрывающей изнутри жилы усилии, чтобы крикнуть: «Не зарывайте меня! Я живой!» — но не смог издать даже слабого шепота.