Это данность, с которой необходимо считаться всем тем, кто работает с человеческим материалом, (Раф мысленно попросил Господа простить его за это почти мизантропическое словосочетание), то есть писателям и поэтам.
А они — не считаются! Поэтому большая часть художественной продукции (Раф опять извинился) рассчитана на некоего мифического потребителя, который существует лишь в воображении автора, живущего идеалистическими иллюзиями о сущности Добра и Зла.
Но поскольку книги пишутся для того, чтобы их читали, то их и читают. Правда, очень часто книги читает совсем не тот, на кого рассчитывали авторы нетленных шедевров.
Массовый читатель-эгоист прекрасно освоился в предлагаемых обстоятельствах и чувствует себя уверенно в выдуманном мире, рассчитанном, вроде бы, не на него.
При чтении он без труда выуживает из произведения лишь то, что укладывается в его представление об устройстве мира. Мало того, он частенько еще и цитирует прочитанное, сопровождая его убийственным комментарием.
Обо всем этом думал Раф Шнейерсон, когда стоял перед зеркалом в своей прихожей, которую пышно именовал холлом. Покрытое многодневной пылью треснувшее зеркало отражало могучую фигуру хозяина дома.
В правой руке Раф держал большой черный пистолет.
Он слышал голоса, доносившиеся из гостиной, и вглядывался в свое лицо.
Ну, приставит он сейчас дуло к виску, нажмет на спусковой крючок. И разлетится на куски его такая глупая и такая красивая голова…
И что? Одним альтруистом в мире станет меньше? Или — одним эгоистом? Или — Раф усмехнулся — одним Шнейерсоном?
Нет! Этак можно всех Шнейерсонов перестрелять. И так Шнейерсонов на свете раз-два и обчелся. Ими нельзя разбрасываться.
"Мне надо самому себе сохранить жизнь. Чтобы произвести на свет хотя бы одного потомка — маленького Шнейерсончика… Научить сына разным разностям, сделать его хорошим, правильным человеком. Таким же правильным и хорошим, каким под старость стал его непутевый отец, знаменитый некогда поэт Рафаил Майский. Но кто согласится понести от него? Марта? Глупости… Она слишком трезво мыслит для этого. Тогда… Может, действительно, всё-таки застрелиться?"
Он поднес пистолет к виску.
Чехов, кажется, сказал: сделайте хоть раз в жизни что-нибудь необыкновенное. Например, выучите древнегреческий язык.
"Ну, язык мне уже не выучить, это как дважды два четыре: голова не выдержит".
А вот сделать что-нибудь этакое, тоже необыкновенное, настолько необыкновенное, что и Антону Павловичу бы понравилось…
Застрелиться?.. Нет-нет, это вряд ли это пришлось бы Чехову по душе. Он не выносил театральщины.
И все-таки, а что если завершить свой жизненный путь самоубийством? А что? Последний росчерк пера, и нет Рафа Шнейерсона. Последний росчерк пера заменить пулей в голову. Что ж здесь необыкновенного? Сколько книг и жизней заканчиваются именно таким макаром…
Как порой крепко-накрепко переплетается скучная холодная действительность, в которой годами прозябал художник, с выдуманным им прекрасным или ужасным миром.
И тот, выдуманный (выдуманный ли?..) мир, воздействует на реальную жизнь художника со столь мощной, всесокрушающей силой, что в результате этого воздействия от художника очень часто не остается даже воспоминания.
Раф еще раз посмотрел на себя в зеркало… Он не знал, как завершить свою жизнь. Вернее, не знал, как она завершится. Полгода назад он пытался бежать. Как Лев Толстой. В сущности, вся его жизнь, если разобраться, — это побег, или, вернее, беготня вокруг чего-то главного, смысл которого Рафу так и не дался.
Он опустил пистолет.
"И все-таки стреляться — донельзя банально и пошло. Ну-ка попробуем представить… Вот раздается выстрел. Помедлив и обменявшись ужасными взглядами, отталкивая друг друга, в холл влетают его старые друзья. И что они видят? Картинно залитое кровью и забрызганное мозговым веществом проклятое зеркало с трещиной. На полу труп с дыркой в голове… Будто кастрюлю продырявили… Вывалившийся серый язык, остекленевшие глаза, моча… Последнее — омерзительно! Помирать надо красиво! А тут — моча… Перед смертью я бы рекомендовал всем кандидатам в покойники сходить в сортир и оправиться: смерть тогда хороша, когда она стерильна. Покойник должен думать о тех, кому придется всей этой красотой любоваться. И вообще в самоубийстве есть что-то пошло-театральное, противоестественное, драматическое, уж слишком отдающее искусственностью, что-то от Петрония и Демосфена…"