Выбрать главу

Особенно хочется есть сразу как поешь. Немного времени пройдет — и лучше. Знаешь это, а все равно свой живот не уговоришь: ему бы, животу, еще тарелочку… У-уу, жадина! Наверное, знает про это бабуся. Она ставит передо мной чашку с молоком и кладет свою знаменитую картофельную булочку. На вид она совсем настоящая, румяная, а внутри серовато-синеватая. Все равно вкусная, особенно с молоком.

Настоящий пир!

— Я сегодня все испекла, — говорит бабушка, — чтоб папа с мамой вечером свободны были от терки.

А я смотрю на нее — на темные ее глаза, седые пряди в темных волосах, гладко зачесанных надо лбом, запавшие смуглые щеки, такие нежные, если их погладить, — и думаю, что лучше, чем моя, нет на свете бабушки.

Я хватаю ее руку — узловатые, но все равно тонкие пальцы, голубые пухлые вены худощавых запястий — и прижимаюсь к ним лицом.

«Если бы не мама, мы бы, наверное, теперь и жить не смогли» — так говорит о бабушке моя мама.

Уж что касается меня, так это точно: с кем бы я дружила? Ведь маму я почти не видела, даже когда дома жила, а не в Пеньках. Всюду и везде с бабушкой. И по хозяйству — бабушка мой главный командир и учитель; и в лес — бабушкино тихое восхищение всем вокруг, ее внимание к каждому цветку и козявке и меня настраивало. Так самая ранняя пичуга настраивает на песню птичий хор. Это тоже мне бабушка объяснила: какая птица раньше встает, та и песню начинает, а остальные подхватывают, спросонья им кажется, что песню они сами придумали. Так говорила мне бабушка, когда рано будила.

Рассказать бы ей сейчас, вот прямо в ее руки, не подымая головы, не открывая глаз, про все, что свалилось на меня в Пеньках, про Лешку-«глядельщика», про страх перед ним, про недреманное око Мелентия Фомича, про тетю Еню и Тоню Антипову. Но я почему-то не могла. То есть я могла, и я рассказывала, что есть у нас учитель, у которого глаза смотрят в разные стороны; есть совсем взрослая девушка в классе; мальчишки ужасно бешеные, носятся, как угорелые кошки. Все, что я рассказывала, было так и не так. Совсем-совсем не так! Но по мере того как я говорила, то, что «не так» — мои собственные страхи, мое горе, — куда-то отступало, уходило. Я уже не помнила о нем! Будто его и не существовало. Все было так и только так! И было весело!

— А ребят-то много? — спрашивала бабушка.

— Да! Только, знаешь, почти у всех мальчишек, кроме троих, одинаковые фамилии, четверо Домоседовых! И двое из них — еще Сашки, Александры! Их только по отчеству и различают. Сначала так было смешно! Учителя еще не знают! Вот и вызывают:

«Домоседов Александр!»

А мы все хором: «Который?»

«Как который? Стало быть, Александр! Домоседов!»

«Их же двое!»

«Действительно, — учитель скажет, — два Александра Домоседова».

А Мелентий Фомич еще и спросил:

«Может, и третий есть, сознавайтесь! Так уж сразу знаки различия придумаем!»

Вот и придумали: у всех в журнале фамилия и имя, а у Сашек Домоседовых еще и отчества!

Их теперь так только и зовем — «Николаич» да «Константиныч»… А знаешь, бабусь, еще один мальчишка — Карпэй, его зовут Костька, — так он Сашку Константиныча величает «Костькин сын».

— Что за фамилия такая — Карпэй? — бабушка спрашивает. — Не русский, что ли?

Я хохочу:

— Русский! Карпов он! Это у него прозвище такое — Карпэй.

— Ишь как, по-иностранному — Карпэй. Нет чтоб Карпей.

— Ну, бабусь, чего ж тут иностранного?

— Как чего? «Пэй»! — говорит бабушка. — По-русски же «пей»!

Мы хохочем, и Костька сейчас кажется мне смешным и добрым, а не таким, как в классе; когда он хватал кого-нибудь из мальчишек своими красными ручищами с черной каймой под ногтями, у меня сердце каждый раз замирало: вдруг покалечит! Особенно страшно становилось, когда рядом с Карпэем не было Лешки. Лешка имел над ним какую-то странную власть: если Костька очень уж расходился, стоило Лешке крикнуть: «Да фиг с ним!» или просто: «Ну, будя, Карпэй!» — и тут же вся свирепость Карпэева кончалась. Будто его выключали. Правда, без Лешки Карпэй и в буйство не впадал. Он или как-то странно задумывался, или начинал оглядываться с тоской в глазах, будто не знал, что бы ему сделать, за что приняться. Вот тогда мне и становилось страшно: мало ли что придет в эту лохматую голову, а остановить некому.

Так они и ходили все время вместе. Был Карпэй при Лешке вроде дубинки, вроде собственных его кулаков. И тонкий, гибкий, бледнолицый Лешка, казавшийся рядом с Костькой особенно хрупким, вертел этой тяжелой дубинкой как хотел.