Сейчас было почти то же самое: узнай Лешка, что я чувствую к нему, — и я буду уже не я. Умом понимала: так не может быть! Никуда же я не денусь, ничего не случится… Но этот страх был сильнее моего понимания. Изменюсь. Изменю себе. Своей клятве, подкрепленной «Вадимом».
Но почему я изменюсь?! Ведь первым изменился сам Никонов. Он теперь не тот, против которого я давала клятву! И опять выходило, что все же он заставлял меня изменяться!
Мне было так трудно, так смутно, так хотелось убежать, спрятаться от этих сомнений, от преступного счастья чувствовать печальный взгляд длинных Лешкиных глаз, от стремления хоть на минутку, хоть из окна еще раз увидеть его после уроков и от презрения к себе за это; мне так хотелось хоть на время почувствовать себя прежней и свободной, что день рождения пришелся очень кстати.
Меня ждали в субботу. Но я приду сегодня, в среду, а утром уйду. Четырнадцать лет бывает один раз в жизни. Четырнадцать — это огромная цифра. Позади длинная жизнь. Еще два года — и мне дадут паспорт. То есть через два года я уже взрослый человек. Гражданин Советского Союза.
И как же можно в день четырнадцатилетия быть вдали от своих — от папы, мамы, бабуси и братика?!
Еще утром у меня не было таких мыслей, но, придя из школы вместе с Зульфией, представив, как еще долго сиять солнцу над двором и какое это будет пустое время — а идти мне до совхоза самое большее два с половиной часа, — я до дрожи сердца ощутила нетерпение: скорей, скорей домой! Мне хотелось быть счастливой в свой день рождения!
— Зульфия, я ухожу домой.
— ?
— Надо! Очень-очень! Это будет подарок маме в мой день рождения.
Все было правдой. И это — тоже. Как все обрадуются! Тот самый подарок — счастье!
— А обратно? Пропустишь день?
— Ты что? Сейчас рано светает, успею к урокам.
И я побежала. До чего же длинное село Пеньки! Сколько бежишь до церкви, а еще и от церкви целая улица вниз до моста и еще столько же вверх и чуть влево. И из каждого двора может кто-то выскочить, кто-то знакомый, и закричать: «Даша! Далеко ли?» И надо отвечать: «Да вот, понадобилось!»
Наконец околица. Поле пестрое, как корова-пеструха, черное с белыми неровными пятнами или, наоборот, белое с черными, не поймешь, чего больше — снега или земли. И еще есть пятна — зеркально сверкающие и просто голубые озерца воды.
У меня на ногах так называемые литые калоши. Цельнолитые: нет подметки в рубчик. Нет ранта. Нет теплой малиново-пушистой подкладки. Голая резина. Зато они глубже фабричных калош. Но скользкие до ужаса. И подвязаны к ноге бечевками, крест-накрест по подъему, чтоб в грязи не оставить. Я выбираю места посуше. Но везде вязко, сыро. Еле-еле доплелась до Глубокого оврага и пошла вдоль него, по дернистому краю. По дерну хорошо — не скользко, не грязно. Внизу по дну идет вода, шумит, но уже не грозно — спокойно, весело. Наконец могла я оглянуться, оторваться от лихорадочного рысканья глазами — где место понадежнее, куда ногу ставить.
О-о, как здорово кругом! Как хорошо наконец-то очутиться одной — только с полем, и лесом, и небом!
Вон жаворонки! Наверное, все время были, а я только заметила. И не видно их. Лишь песня прихотливо, как быстрый ручей, булькающий, звенящий, сверкающий, льется с неба на землю. Как хорошо, что я ушла! Только ради этих минут и то прекрасно!
Но уже пора мне покидать гостеприимный овражий борт — он уводит в сторону. И снова я маюсь на грязной, раскисшей дороге. Может, надо было лучше лесом идти? Там, наверное, лед еще не сошел с дороги. Хоть потверже. Но лесом не пошла. Только смотрела с опушки, как там: в лесу каждое дерево вроде на белом блюде стоит, в белом кольце снега. Это так говорится, конечно, «в белом», раз о снеге. На самом деле снег вычернен разным мелким лесным оттаявшим мусором: семенами, иголками, чешуйками коры. А между стволом и снежным кольцом вода стоит. Впрямь блюдце. А муравьи еще не работают…