…Мы мчались к школе не чуя ног. Мы неслись по замуравевшей уже улице Пеньков, и темная теневая сторона улицы была широкой, а светлая жалась лишь по завалинкам — такое низкое еще было солнце. А может, оно и не встало.
Хлопали калитки, раздавались редкие и какие-то болезненные вскрики. Мы видели нескольких ребят, двух-трех женщин, спешащих к школе, но не узнавали их. И нас никто не окликнул.
А ближе к церковной ограде услышали голоса, крики, плач.
За оградой было пестро от народа. И взрослых, я изумилась, не меньше, чем школьников. Хотя чего изумляться? Куда еще-то идти, как не к школе? Тут празднично от деревьев, от красной кирпичной кладки церкви и ограды. Тут дети… Носятся, снуют юркими мальками: «Победа!.. Победа!..»
Я ничего не ждала заранее, но, видно, так уж было задано всей жизнью: если праздник, торжество, то все собираются и есть какой-то порядок — или строятся, или садятся и кто-то что-то говорит, — митинг делается, собрание. Поздравит кто-то всех.
А здесь мы растерялись. Мы ворвались на школьный двор с криком: «Победа! Победа! Победили!» — но присоединиться было не к кому, хотя, повторяю, народу было много.
Все ходили один к другому — и расходились. И снова образовывалась неустойчивая группа, и другая, и третья. Будто все внезапно ослепли и ощупью искали своих.
Я тоже плохо видела. То ли слезы стояли в глазах, то ли какое-то предельное возбуждение не давало взгляду сосредоточиться. Чей-то красный платок машет в воздухе под припев: «Ой-ля-люшеньки! Люшеньки, ле-люшеньки!»
Платок машет? Сам собой? Но я не всматриваюсь, мне почему-то важнее узнать, кто там в ярко-белой шелковой кофте. Атласная, блестящая кофта… Но ведь холодно как! Хочу узнать, а сама бегу к группе ребят — может, наши? Нет, совсем незнакомые, не знаю я их! А глаза этих мальчишек и девчонок смотрят на меня безлично-радостно, они просто кричат: «Урра! Победа!..» Не мне, вообще — всему вокруг!
Да-да, вот откуда это ощущение, что все вокруг как внезапно ослепшие: эти невнятно счастливые, расширенные — от счастья, от боли? — глаза, у взрослых еще и полные слез…
Я боюсь потерять Зульфию. Наверное, и она меня. Мы держимся за руки. Она меня дергает:
— Гляди, Нинка Иванова! Ага!
Но тут же мы остановились: Нинка была не одна. Ее притиснула, прижала к стволу старой березы мать. Уткнувшись в шею дочки, она рыдала.
Нинины тонкие руки лежали у нее на спине — мать была ниже ростом, — а невидящее лицо, совсем мокрое от слез, неподвижное, обращено к нам. А рядом стояли малыши — мальчик и девочка лет пяти-шести. Они дергали мать за юбку и ныли:
— Ну, мамка!
И мы поняли, что еще для них значит День Победы: те, кто погиб, погибли для своих еще раз. Погибли навсегда.
Ах, больше никого не убивали! Кто жив сегодня — вернется! А эти — нет.
Вон еще женщина: руки на плечах двух мальчишек маленьких — наверное, лет семь — девять. Идет, лицо закинула вверх, а глаза крепко зажмурены. Видно, не хочет плакать, а терпеть нет сил. И видно, как тяжело опирается она на ребятишек: они гнутся, пошатываются и обеими ручонками держат материны руки на своих плечах. Вдруг она прислонилась к красной кирпичной стене, осела, сгребла мальчишек в охапку и заговорила глухо:
— Сироты вы мои! Нет у нас папки!..
Но там, за деревьями, в глубине, у самой церкви, и плясали: женщины подпрыгивали и кружились, а у одной блестела в руке бутылка-поллитровка и стакан, и она постукивала стаканом о бутылку, будто чокалась сама с собой, и вскрикивала:
— Ох, бабы! Ох, бедные! Ох, дождалися!..
И другие тоже что-то приговаривали, и подпрыгивали, и обнимались.
Это слепое блуждание по двору, и слезы, и пляски, и вскрики — будто это сон, не реальность. Возникли и исчезли знакомые лица: вон вроде Душка… Нет, не она! Кажется, девчонка из седьмого класса, но глаза ее не узнают нас…
Наконец мы столкнулись с нашими, совхозными: прибежали Шурка и Вера Зозуля:
— Мы спали! Мы не знали! Нам в окно стучат! Нам орут!
Потом увидели Садова.
— Девчатки! — заорал он, будто он, потерянный, нашелся и наконец поверил в свое спасение. — Девчата! Победа! Победа!
Мы все пятеро обнялись, взялись за руки, как в хороводе, но не кружились, а сошлись тесно-тесно, лицом к лицу, щека к щеке. Мы наконец обрели почву под ногами и сразу поняли, что нам делать.
— Домой! Прямо отсюда — домой!
И побежали. Как вдруг крики, которые то и дело раздавались на школьном дворе и были слышны все слабее, по мере того, как мы бежали, — эти крики вдруг приблизились, стали громче, и я наконец поняла слова и узнала голос: