Однажды под самыми моими лыжами взорвался снег: вылетели два рябчика и быстро скрылись за деревьями. Это произошло так неожиданно, вдруг, врасплох, что я, вероятно, побледнел: все-таки ведь идешь и думаешь о медведях, а не о рябчиках.
— Мы, кажется, сбились, не найти, наверно, ничего! — вдруг безнадежно махнул рукой Сорокин.
Не хочу рисоваться: на какое-то мгновение от этих слов я почувствовал легкость в душе. Подумалось: не найдем берлогу — и все, значит, не судьба. Переживаний всяких и без того уже достаточно!
Но я быстро справился с собой и заметил с упреком:
— Я же говорил, что надо было обложить! — И уже искренне боялся, что мы можем ничего не найти.
— Обкладывай не обкладывай, вьюга мела не одну неделю. Лес узнать нельзя.
Каплин отошел в сторону и начал осматриваться, принюхиваться.
Шофер Сажин не спешил вмешиваться в разговор, он еще не считал, что «сели на дифер».
— Собачку бы теперь!
Вдруг неторопливый Каплин позвал всех к себе.
— Не сбились! — сказал он. — Это что?
— Где?
— Смотри прямо!
— Те-те-те!.. Если это и берлога, то не наша, другая.
— Их здесь как грачиных гнезд, что ли?
— Да нет, я не то хочу сказать.
— Ну-ка, стойте здесь! — Сорокин снял ружье с плеча, пошел вперед один.
Медвежье гнездо оказалось у основания двух еловых корневищ, вывороченных буреломом и торчащих стоймя под углом одно к другому. Сверху на корневищах лежало еще два небольших сухих ствола, кажется сосновых. Все это было прикрыто таким мощным слоем снега, что не сразу удалось обнаружить чело берлоги. Даже Сорокин тихонько сказал:
— Ну и ну! И нам не подойти, и ему оттуда не выбраться. Вот оно — чело! — И он махнул рукой всем, чтобы отошли в сторону: надо было условиться, что кому делать.
Ружей мы уже не выпускали из рук, я даже спустил предохранитель. Кажется, дрожали колени от волнения.
Когда мы отошли метров на двадцать в сторону и сгрудились, как заговорщики, Сорокин сказал:
— Может, придется стрелять в дыру, чтобы вылез. Быстро он тут все равно не вымахнет. Давайте, ребята! Первое слово москвичу — становись вон к той елочке, чуть слева от берлоги. Первый выстрел твой.
Я немедля двинулся на указанный номер.
— Подожди, покурим! — остановил меня Сорокин.
Каплун сказал:
— Стрелять не надо. Я вырублю жердь, островину, и суну ее в чело. Можно подобраться сверху, с крестовины, с валежин.
— Провалишься еще и стрелять помешаешь. Неладно.
— Руби, Вадим, островина — это лучше всего, руби!
Интересно, что с этого момента мы перестали называть друг друга по имени и отчеству, остались только имена, и никакой неловкости никто при этом не испытывал, все произошло само собой.
Воровато закурили по папироске «Север». Каплин — в одной руке ружье, в другой топор — сошел с лыж, но провалился по пояс в сугроб, ухнул, как в медвежью берлогу, и, с трудом вскарабкавшись на лыжи, снова двинулся за жердью.
Все начали осматриваться, поправлять пояса, проверять — в который раз! — есть ли в стволах патроны.
А я, разнесчастный человек, опять стал думать о том, как опишу эту свою встречу с медведем, и не упустить бы чего-нибудь, и нельзя ли извлечь, высосать какое-нибудь стихотворение из всего происходящего, — давно я уже не писал стихов! — только бы зацепочку какую-нибудь найти, изюминку бы, мыслю бы!..
— Давай, ребята, нечего раздумывать! — это подошел с вырубленной островиной Вадим Каплин. Он, наверно, плюнул сейчас на свое писательское призвание — не до того! Ружье у него на плече, на другом — длинная сучковатая жердь. На таких жердях с сучьями, островинах, развешивают скошенный горох для просушки: тот же озород, стог, но тонкий, почти просвечивающий, и продувается насквозь. Медведя выживать из берлоги лучше островиной, а не гладкой жердью, потому что острые сучья заставляют его вылезать на свет неторопливо, и целиться в него легче.
— Давай, ребята, надо подходить! — командует опять Сорокин. Он все говорит шепотом. — Сашка, бери влево (Сашка — это я) — стрелять сбоку легче и другим не помещаешь. Вадим, подожди, номера займем. Валька (Валька — это Сажин), становись справа, вон — к сушине. Далеко? Нет, метров восемь, в самый раз.
Валька быстро скользит к своему номеру и сваливается с лыж, как с рельсов. Самый рослый из нас, он все-таки проваливается в сугроб по грудь и, ничего не видя, начинает плясать на месте, приминать, притаптывать снег. Уши его шапки с длинными шнурками от ботинок мотаются то вверх, то вниз.