Выбрать главу

Но вот случилась беда. По наивности своей, веря в душу Горького, я сделал ошибку. Надо сказать, что я не принадлежал ни к одной партии, но после войны приложил все усилия, чтобы как можно скорее попасть в Россию. У меня была идея, как бы даже миссия. Я считал, что революция погибнет, если произойдет раскол партии эсеров, в которую я тогда верил, что если партия останется единой - революция будет спасена. Я боялся большевиков. У меня были личные дружеские отношения и с социал-демократами, и особенно с социал-революционерами, среди которых я завел доброжелателей и на правом, и на левом крыле, и в центре. Мои друзья - эсеры считали меня левым, так как они знали, что мой брат бьш активным левым эсером. Жил я тогда у дядюшки, доктора Эльяшева. Поздно вечером, часов в одиннадцать, мне позвонил некий Голубовский, которого я знал очень поверхностно, и сказал: "Вы хорошо знаете Горького. Надо немедленно обратиться к нему и просить его заступничества. Арестовали Хацкельса - левого эсера, который потерял на войне обе руки. К нему пришли на квартиру с обыском и обнаружили прокламацию, написанную от руки, призывающую к свержению диктатуры большевистской партии и провозглашающую свободные советы. Он арестован и обвинен в том, что это он написал прокламацию. А у него же обе руки ампутированы! Вероятно, очень скоро вместе с другими он будет расстрелян. Это ж необыкновенно глупая ошибка, как может человек без обеих рук написать прокламацию! Обвинение поэтому ложное и вздорное. Однако нет никакой возможности проникнуть в Смольный к Зиновьеву. Может быть, только через Горького. Хацкельса могут расстрелять даже этой ночью. Так вы, пожалуйста, постарайтесь". Был уже двенадцатый час ночи, но я был под впечатлением благочестивой души Алексея Максимовича, так благожелательно относившегося к моим родственникам, да и ко мне, и позвонил Горькому. Я услышал: "Вам кого?". Я назвал свою фамилию: "Я бы хотел сказать два слова Алексею Максимовичу". - "Горькому? Его нет дома". Тогда я сказал: "Алексей Максимович, я бы не тревожил вас так поздно, но дело идет о жизни человека. Я очень просил бы вас принять меня сейчас". - "А где вы находитесь?" - "На Васильевском острове". - "Нет, нет. В такую ночь вы не можете прийти. Я уже сказал вам, что Горького нет дома, а кроме того, теперь, в это время, все равно уже ничего нельзя сделать, приходите завтра утром в десять, тогда и поговорим". Меня охватило чувство разочарования. Я увидел другую душу Алексея Максимовича. Конечно, я повесил трубку и одновременно "повесил нос на квинту" - говоря языком героев Горького. Что за комедия! Как это недостойно, вульгарно! Зачем Горький это сделал? Непонятно. Но конечно, утром я первым делом отправился к Алексею Максимовичу. Он принял меня в комнате, которая соединяла очень обширную столовую с его кабинетом. Горький сидел в кресле. Над ним висел незаконченный его портрет. Голова была почти закончена - выступали скулы, густые брови нависали над глазами, а туловища не видно было. Я стал рассказывать ему о случае с Хацкельсом. "Позвольте, а почему его арестовали?" - спросил Горький. Я рассказал, что за несколько дней до этого левые эсеры провели демонстрацию на Преображенской. Безрукого Хацкельса, очевидно, арестовали как активного левого эсера. "Так если у вас есть возможность сноситься с этими людьми, - сказал Алексей Максимович, вы им передайте лучше, чтобы они глупостей не делали". По натуре я очень не дерзкий человек и не люблю проявлять своего темперамента, но я уже был достаточно взволнован в связи со вчерашней комедией, когда я рассказал Горькому по телефону, что безрукого человека обвиняют в том, что он своей рукой написал антиправительственную прокламацию. И меня взорвало. Да и вся обстановка - квартира роскошная, в столовой на столе - остатки очень сытного завтрака, такая огромная разница с тем, что было в то время в Петербурге, во всей России. Ведь был настоящий голод! Не знаю, был ли Алексей Максимович разведен с Екатериной Павловной, но хозяйкой его шикарной квартиры была Мария Федоровна Андреева, видная актриса Московского Художественного театра. Еще за несколько лет до войны она прекрасно читала произведения Горького: "Песню о буревестнике", "Песню о соколе" и другие. И мне почему-то пришли на ум слова: "Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах...". Вот именно, "глупый пингвин", который прячет свое "тело жирное" в роскошной квартире. И когда Алексей Максимович сказал: "А вы скажите лучше этим людям, чтобы Они глупостей не делали", я вскочил со стула, забыв обо всех правилах приличия, забыв, что я - это я, а он знаменитый Максим Горький. "Простите, Алексей Максимович, я пришел по неверному адресу. Я думал, что вы были и останетесь противником смертной казни вообще, а между тем вам дела нет до того, что собираются казнить невинного человека. Будьте здоровы", - выпалил я. Не успел я, однако, и шага отойти, как Горький схватил меня за правую руку, положил ее на ручку своего кресла, в котором сидел, и стал гладить ее: "Успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь, я вовсе не за смертную казнь, я так же, как и вы, против смертной казни, но одно не мешает другому. Пусть не делают глупостей! А если что-либо удастся сделать - я сделаю, конечно". Теперь, после долгих лет жизни на Западе, оглядываюсь назад и думаю, что только русский прославленный писатель, каким был Горький, мог бы вести себя так, как он тогда. Я бы даже не мог представить себе, например, чтобы Томас Манн позволил молодчику без роду, без племени читать себе нотации. Но, может быть, я и ошибаюсь. Люди бывают разные. Только от Горького я ушел с чувством, что сделал все возможное, а что будет дальше, одному Богу известно.

А дальше было то, что я попал в тюрьму сам. Сначала на Гороховую 2, а потом меня перевели в Дом предварительного заключения на Шпалерной. Там, в большевистской тюрьме сохранялись некоторые "свободы". Во-первых, можно было курить, что для курящих было большой поддержкой, а во-вторых, как в гостинице, по утрам в камеру приходил газетчик и приносил заключенным свежие газеты, за что получал небольшую плату из кассы канцелярии. Было это хорошо для меня, но не для Максима Горького. В одной из этих газет я прочитал заголовок: "Заседание Петроградского Совета Рабочих, Крестьянских и Солдатских депутатов с участием Максима Горького - смерть предателям!". В статье описывалось заседание Совета. За столом президиума, под председательством Зиновьева, сидел также и товарищ Горький. Была вынесена резолюция этого заседания - всех, без исключения, арестованных по делу выступления эсеров признать виновными и применить к ним высшую меру наказания. И когда голосовали за вынесенную резолюцию о применении высшей меры наказания - она была принята единогласно! Будущие историки и биографы Горького должны будут заключить, что и Максим Горький голосовал за эту резолюцию. Но теперь, вспоминая бесконечные подобные случаи, я думаю, то, что Алексей Максимович голосовал тогда "за", - недостаточно для его обвинения. Если бы даже и голосовал "против" - об этом никто бы не узнал, все равно было бы сказано: "Единогласно". Даже если бы Алексей Максимович и попробовал протестовать, уж кто-кто, а он-то знал, что его протест никуда не поведет, само его присутствие на заседании, на котором выносится резолюция о высшей мере наказания, оправдывает эту резолюцию. Хоть это и звучит как шутка, но Горькому было плохо. Это верно. А о фальсификациях в питерских газетах было каждому известно. Так, например, когда Вольфила отмечала трехсотлетие со дня появления "Солнечного града" флорентийского философа Кампанеллы, в одной из партийных газет, вопреки правде, ваш покорный слуга выставлялся чуть ли не восторженным поклонником большевизма! Но в тот момент, в тюрьме, когда я прочел статью о заседании Совета, я об этом не думал. Я со дня на день ждал, что вечером меня вызовут, как обычно это делалось: "такой-то, сын такого-то, без вещей", что означало - в Петропавловскую крепость, на расстрел! Я с этой возможностью примирился. Для меня было вполне естественно относиться к возможности смерти равнодушно, нейтрально. Может быть, в этот самый вечер меня вызовут на расстрел только потому, что я был доставлен в тюрьму с буквами КР контрреволюционер! Может быть - смертная казнь! Когда чекист в черной куртке принимал меня, он, посмотрев на КР в моих бумагах, закричал: "Чего они с этими возятся - пулю им в лоб, и конец!" Слава Богу, Блоку этого не сказали. В тот момент я думал, ведь я же тот самый человек, которого добрая душа Горького так расположила к себе, так дружески приняла. Зачем же он разыграл со мной такую комедию по телефону? Подумал ли он о том, что человек, которому он обещал сделать все возможное, узнает о его участии в заседании Совета, голосовавшего за высшую меру наказания! И если это последний день моей жизни, то это - последнее мое большое разочарование в человечестве, литературе и культуре. Я поник головой. Я дал себе зарок, что бы там ни было, этому человеку, Максиму Горькому, я никогда больше руки не подам, несмотря на то, что он гладил мою руку как добрый дед. Судьба же решила совсем иначе.