Затем прервал пан Северин Бонер:
– Может, не так уж до крайности плохо, как бы могло быть, – сказал он. – Я знаю молодого короля с детских лет его. Пан незаурядных качеств ума, великого сердца и благородства.
– Что же с того, что он стал женоподобен? – спросил Тарло. – Слабость в мужчине есть великим изъяном… стимула нет, часы не идут… что же говорить про царствующего, который должен думать за тысячи?
– Но, – отозвался пан Андрей из Горки, – о будущим мы не печалимся чрезмерно, готов и я со старым королем стать фаталистом! Бог сжалится над нами. Между тем нужно думать, как этой молодой пани, которая должна сюда прибыть, создать отряд, сплотить защитников, обеспечить надзор.
– Я, – сказал после короткого молчания Мациевский, – больше рассчитываю на старого короля. Поскольку всегда видел в нём особенную любовь к этой нареченной сына и такой близкой родственнице.
Это наша кровь, внучка Владислава Чешского, и этому ли, молодости ли, или проекту, заранее принятому и долго вынашеваемого, Елизавета обязана, что её уже сегодня Сигизмунд как собственного ребёнка любит. Ни одну из своих дочек, даже Изабелль, любимицу Боны, не любил он так, а Дантышек и Лутальский, которые её видели, утверждают, что эта любовь вполне оправдана. Она красивый ребёнок, скромный, милый, с хорошими манерами, воспитанный в боязни Бога, предивного сердца, пробуждающегося ума; а так как заранее её предназначили нашему Августу, так как даже письма писали друг другу, следовательно, в молодом сердце есть уже чувства к будущему мужу.
– И эта невинная голубка, – забормотал, покачивая головой, Андрей из Горки, – должна пасть жертвой стервятников.
– Найдёт защиту! На Бога надежда, – добавил Мациевский.
Во время этого разговора, как обычно у епископа Самуэля вечерами, когда видели свет, входил тот и другой из его приятелей.
Появились умный Баяновский, Лупа Подлодовский и несколько других. Но, не обращая на них внимания, потому что все были свои, те беседовали дальше и никто не скрывал свою мысль.
Затем у дверей послышался шелест и некоторые головы обратились к ним, потому что кто-то смелым, размашистым шагом приближался к разговаривающим… а был это человек очень привлекательный для тех, кто его не знал, и необычной внешности.
Такого меньше всего можно было ожидать в покоях епископа Самуэля, потому что там все выглядели по-пански и весьма парадно, а прибывший, хоть фантазии ему хватало, был одет с простотой и небрежностью.
В странных костюмах в те времена недостатка не было, и почти на каждом человеке можно было видеть всё более иную моду, но по входящему трудно было понять, к какому принадлежал народу.
Ботинки имел длинные, какие обычно носили в Польше, внизу была одежда, скроенная как кафтан, но потертая и блеклая, хотя материя для неё была некогда дорогая и красивая. Сверху же на ней была шуба из белки пепельного окраса, покрытая выцветшим бархатом, какая бы едва старому слуге в будний день подобала. В руке же он держал меховой колпак, такой же прилично старый, как вся одежда. За поясок на кафтане была заткнута поношенная пара перчаток, – сбоку ни меча, ни сабли, только под мышкой нёс какую-то обитую тросточку.
Этот невзрачный человек средних лет, несколько лет назад постаревший, имел огромную голову, на которой торчал лоб, как купол; лицо худое, длинное кончалось заострённо. Он был отвратительный, но в глазах имел столько разума, а в лице столько жизни, что пробуждал какое-то уважение. А должно быть, он считал себя значительным, потому что эти достойные мужи, эти ткани, наряды и цепи, к которым он так фамильярно входил, отнюдь не лишили его смелости.
Те, что стояли у него на дороге, отступали с поклоном, те, кто был вдалеке, приветствовали с великой любезностью, а ксендз Самуэль, заранее приветствуя его рукой, дружелюбно улыбался.
Приблизившись к столу, новый гость с той же смелостью, с какой вошёл, поклонился по кругу и остановился.
– Вы у меня редкий и очень желанный гость, милый Струсь, – произнёс епископ, – здравствуйте!
Струсь немного склонил голову.
– Благодарение Богу, я был тут не нужен, – сказал он, – а в другое место я должен идти, необходимость. Доктору все рады, лишь бы его не звать.
Этот Струсь был тогда самым вызываемым лекарем в Кракове, хоть там их было предостаточно, потому что и поляков, что в Италии учились, и итальянцев, и разных чужеземцев много можно было насчитать.
Струсь превосходил других знаниями и быстрыми глазами в распозновании людских болезней и темпераментов. Его всюду уважали за большие познания, но и за не менее прекрасный характер. Как это случается со многими лекарями, ежедневно привыкшими к виду смерти и людские дела привыкшими видеть бренными, Струсь сохранил свободу ума и речи среди самых достойных особ и не перед кем не сгибался. Ему так же легко было сказать правду королю, как батраку, а та всегда была здоровая и ядрённая. Он также никого не боялся, когда все его требовали.