Струсь, должно быть, входя, уловил последние слова разговора, крутившегося около принцессы Елизаветы, потому что, когда они затихли, он сказал:
– Я не хотел бы прерывать Encomium (панегирик) нашей будущей пани, но мне было бы приятно узнать, что у бедняги будет достаточно сил и здоровья, чтобы была в состоянии справиться здесь с любовью одних и ненавистью других.
– Что до её здоровья, – понижая голос, сказал епископ с некоторой задержкой, – кружат разные слухи, дай Боже, лживые и злобные… Она, должно быть, слабая и хрупкая.
У слушающего Струся сильно нахмурились разросшиеся под высоким лбом брови.
– Я тоже кое-то слышал, – сказал он, – и поэтому спрашиваю. Говорят, что у её матушки плохое здоровье, да и от отца некоторые недуги могли перейти к ребёнку… хотя не факт, что она их наследовала. Это наследство встречается часто, но не всегда, одних детей минует, других отягащает.
Задумчивый Мациевский молчал.
– Откуда я это знаю, – сказал он, – извольте меня не расспрашивать. Однако от тех, кто часто в последние дни видел старую королеву, я слышал, что её очень утешает, только, может, преждевренно, то, что знает о какой-то скрытой болезни будущей королевы, которая не обещает ей долгой жизни.
Все какое-то время молчали, а пан Северин Бонер потихоньку шепнул епископу Тарле, рядом с которым сидел:
– Может, заранее обещают болезнь, чтобы ей не удивлялись, когда потом итальянским мастерством дадут её в кубке или запахе.
Струсь, дослушав, грустно усмехнулся.
– Вы называете это итальянским мастерством, – сказал он, – хотя оно и во Франции, а также и в других странах в это злое время было доведено до совершенства. На самом деле это мерзко и грустно, когда человек свой разум и знания использует на то, чтобы тайно и безнаказанно плести интриги. Мы дошли до того, что и Локуста лучше отравить не умела, чем наши отравительницы.
Стыдно признаться, что среди докторов есть такие, которые работают над тем, чтобы делать как можно более тонкие яды, которые потом продают не на вес золота, а за огромные суммы.
– Да, но есть противоядия, – отпарировал через минуту епископ, – и говорят о таких камнях, нося которые, никогда не отравишься.
Струсь усмехнулся.
– Эта вера пришла к нам из старины, так же, как об аметисте говорят, что он не даёт опьянеть, но это должен быть волшебный камень, чтобы один взгляд на него и ношение его поглощенный яд уничтожило. Сказки это.
– А правда то, – спросил Бонер, – что и запахом можно убить?
– Быстрее, чем вылечить, взглянув на камень, – сказал Струсь, – но это грустная тема для разговора… оставим её лучше.
– С весёлым трудно, – сказал епископ Самуэль.
После этих слов собеседники разделились и каждый из них вступил с кем-то в личную, тихую беседу. Все же они более или менее касались одного предмета – молодого короля и будущей королевы, на которых возлагали большие надежды… так как Боны и её правления, всё более раширяющегося, все боялись, утешаясь только тем, что оно с жизнью старого пана должно было прекратиться.
Это слово было на устах всех и, услышав его, епископ Самуэль сказал, что и это не факт, если Бона, которая для приобретения сердца сына работала с его детства, не сможет его сохранить, имея тысячи способов сделать это.
– Какие они, – снова возвысив голос, сказал Мациевский, – мы знаем, потому что их видели. Молодому пану много нужно, потому что привык к изящной и роскошной жизни, любит всё красивое, а что красиво, должно быть респектабельным.
Старый король не хочет обеспечивать его безделушками и хотел бы держать суровей, чему Бона не мешает, в то же время имея возможность тайно его снабжать из казны, что одна любовь и поддерживает. Есть в Хетинском замке то, из чего кормить всякую роскошь. Хуже другое, – кончил епископ, опустив глаза, – потому что рассчитанное на пылкий темперамент молодого короля. У Боны всегда предостаточно красивых девушек, итальянок и полек, а она сквозь пальцы смотрит на романы сына.
– Я об этом тоже могу кое-что поведать, – шепнул Струсь, – поскольку вчера молодой король через своего придворного велел позвать меня, чтобы я, не открывая, что это вышло из его уговора, прописал что-нибудь итальянке Дземме, потому что она больна.