Видно было, что этот человек, должно быть, много страдал, много пережил и всё уже презирал.
Не в чертах, а в их значении было что-то сократовское. Соломоновый vanitas vanitatum говорил в каждой из этих улыбающихся морщинок. Но гнева в этом смехе не было. На нём была длинная одежда на манер епанчи, с капюшёнчиком, под которой можно было угадать другую одежду.
Одной рукой, сухой, морщинистой, жилистой он опирался на трость, которая одна только объясняла, кем был этот старец, отдыхающий тут на лавке, как будто был у себя дома. К этой пёстрой трости было прицеплено несколько лисьих хвостов и колокольчиков, которым вынули языки, чтобы постоянным звучанием не докучали.
Этим старцем был тот славный королевский шут, Станчик, который уже трём королям, трём братьям бросал в глаза горькую правду, безжалостным и острым сарказмом.
Кто он был, этот Станчик, которого уважали все, боялся каждый, старец, который иной жизни не желал и в отдыхе не нуждался, – о том уже даже стёрлось воспоминание.
Говорили, что он шляхтич, и имел важность своего сословия; предание гласило, что он некогда был солдатом, который едва живым ушёл из-под Буковины при Ольбрахте… а потом? Как отказался от карьеры и имени, как упал или поднялся аж до шута при дворе, слухи ходили разные. Он сам о себе никогда не рассказывал. А знал всю Польшу, все роды, людей, связи, характеры, точно был живой хроникой.
На самом деле у него там не было должности и обязанности шута; он развлекал редко, хотя часто больно, говорил мало. Блуждал по замку и улыбался сам себе. Когда кто-нибудь бросал ему вопрос, если он соизволил на него ответить, то после долгого размышления и несколькими словами, часто как лезвие итальянского ножа, пронзающими грудь и остающимися в памяти навсегда.
Неудивительно, что Дудич, некрасноречивый, робкий, оказался с глазу на глаз с той силой, которой боялся, не знал, что делать: уйти потихоньку, поклониться, спешно уйти или приблизиться. Станчик уже устремил на него глаза. Эта карикатурная физиономия забавляла его… закрытые губы невзначай стянулись.
– Садись, Петрек, – отозвался старик, указывая на лавку. – Что же ты так вырядился сегодня, точно в сваты или на свадьбу? А ночью тут у нас все коты чёрные и моя старая епанча стоит твоего нового саяника.
Дудич не знал, что ответить, но, не смея возражать, занял место на лавке на приличном расстоянии от шута.
Станчик повёл за ним головой.
– Слушай-ка, – сказал он, – ты это для баб так нарядился? Разве они тебе еще порядком не надоели?
Дудич привстал и покачал головой.
– У меня не было времени знать их.
– А теперь солёный, беспечный, – сказал Станчик, – думаешь на вторые полвека пуститься танцевать гонион! Хей! Это опасный танец!
Петрек слушал поучения, опустив голову, не решался открыть рта.
– Подул брачный ветер, – забормотал Станчик, – молодому королю дают пани. Действительно, пора иметь одну, столько их вкусив…
Дудич нетерпеливо вздрогнул и это движение, наверное, Станчик и лавка почувствовали.
– Фрауцимер старой пани отдохнёт, – говорил он, – когда королю её привезут, а прекрасная Дземма глаза красивые выплачет!
При воспоминании о своей богине, потому что так её Дудич называл, придворный снова живо заёрзал.
– Дземма? – повторил он странным голосом, в котором звучало нечто большее, чем безразличный вопрос.
Станчик злобно посмотрел на него.
– Ты хотел бы взять себе итальянку? – прервал шут. – Но для нас, поляков, скажу тебе, всякая итальянщина нездорова. Съесть её можно, иногда приходится по вкусу, переварить трудно.
Он говорил, не спуская глаз с Дудича, а лицо его грустно смеялось той смесью боли и иронии, которая есть чертой людского сомнения. Иногда она появляется на физиономиях философов, порой на лице безумных. Сходятся в ней мудрость и безумие.
Дудич не решался открыть рот, ему было стыдно признаться в своей слабости этому насмешнику.
Станчик, который угадывал то, чего не мог знать, читал в этом бедном Петреке, как в открытой книге.
– Зачем тебе крутиться и висеть при дворе? – начал он потихоньку. – Ты заработал из соли хлеб, можешь иметь для свободы то и другое. А тебе хочется служить! Привычка к ярму! Шея свербит, когда её что-нибудь не угнетает! Ехал бы репу сеять и Бога прославлять.
Дудич почувствовал себя задетым.
– А что я? Двора не стою? Простак такой! – забормотал он.
– Гм! – воскликнул старик. – Может, и этот двор тебя не стоит!
Его плечи приподнялись, он отвернулся. Пасмурный Петрек что-то мурчал себе под носом.
– А вы? Почему живёте при дворе? – послышалось наконец. – Гм!