Выбрать главу

Я поднялся, прислушался. Подождал. Света фонарей больше не было. Не было слышно и голосов. Часовые ушли. Внезапно где-то вдали блеснули фары взбирающейся на холм машины, сверкнули еще раз и исчезли за поворотом. Я подождал еще пару минут для верности, а потом пошел к тому месту, где видел лучи фонариков.

Я не спешил. Я был настороже и полон решимости. Сердце гулко билось в груди, но ступал я абсолютно бесшумно. Я передвигался как полевка, пытающаяся обмануть бдительную сову. Я не выпрямлялся полностью. Я шел согнувшись, скользя ногами по траве, как индеец из племени сиу в своих мягких мокасинах. Я остановился. Прислушался. Двинулся дальше. Остановился. Двинулся. Прислушался к своему дыханию. Я дошел до кромки леса. Опять остановился.

Между мной и лесом оставалась низко протянутая изгородь из колючей проволоки. Я наступил на нее левой ногой, перенес правую ногу, шагнул вперед, приставил левую ногу. Остановился. Лес кишел ночными звуками, шелестел листьями. Я зажег фонарик, нащупал лучом еле видную тропинку, выключил фонарик и доверился собственному носу.

Лунный свет пробивался сквозь кружево листьев, бросая на землю разорванные белесые пятна, моя тень пританцовывала в лунных бликах. Я останавливался чуть не каждую минуту, прислушиваясь, не хрустнет ли под чьей-то ногой ветка, не раздадутся ли над моим ухом голоса. Нет, тихо. Я на секунду включил фонарик, снова выключил его. Обернулся, чтобы взглянуть на поле, где несколько минут назад сидел с коровами. Пошел дальше. Включил фонарик. Выключил. Остановился. Прислушался. И тут почувствовал тот запах.

Вы знаете, что у страха есть запах? Даже давно ушедший ужас оставляет после себя тот особенный запах, который ни с чем не перепутаешь. Мама бы его точно почувствовала, и я тоже. Он висел в воздухе – мускус и вонь, медь и ржавчина, огонь и вата. Я мог бы дотронуться до него, мог бы отломить от него кусок, положить в карман и держать там. Мог бы пугать им всяких неприятных типов, из тех, кто угрожал мне в баре, из тех, кто показывал мне нож. Этот запах заставил бы их драпануть со всех ног и больше не приближаться.

Я невольно шагнул назад и наступил ногой на сухой сучок. Он треснул. Лист, оторвавшись от ветки, мазнул мне по лицу. В лунном свете я уловил в деревьях какую-то странность, неправильность, ошибку природы. Я стоял неподвижно, забыв, зачем пришел. Мгновение застыло посреди настоящего, размазалось по нему, как неподвижная капля черной воды, ничего не отражающая, всепоглощающая, жадная, тянущаяся поглотить и будущее. И все вокруг меня застыло. Все, кроме… Все застыло, кроме черного пятна, что тихо покачивалось высоко в кроне дерева, примерно в двадцати футах от моего носа.

Я зажег фонарь и посветил им вперед и вверх, и движение луча пересеклось с другим движением. Мягким, ленивым, неторопливым покачиванием, как маятник в дедушкиных часах. В дорогих старинных часах, сделанных настоящим мастером с умными пальцами, в часах, отмеряющих время с точностью хирурга, мелодичным звоном отбивающих каждые полчаса. Но то, что я видел перед собой, не обладало точностью дорогих часов, и я не хотел это видеть, на секунду я отказался смотреть и задвинул изображение глубоко в мозг на самый край утеса и оставил там, но дальше не пошел. Я не мог столкнуть его с утеса вниз, я и сам не мог сдвинуться с места. И через секунду картинка вернулась назад, обдав меня своим зловонным, горячим дыханием: на фоне мирного леса, птичьего щебета и кружевных листьев качающаяся пара сапог, ноги в обделанных, мокрых брюках, клетчатая рубашка, безжизненные руки и искривленное судорогой лицо над толстым узлом веревки. Повешенный человек, только что повешенный, – тот самый тип, которого мы со Спайком видели у парника, медведеобразный громила с ладонями размером с кирпич и с маленькими буравчиками глаз. И вот он мертв, раскачивается на дереве, как игрушка на рождественской елке. Очень плохой елке, наряженной для очень плохого Рождества. Какие огромные сапоги! Я смотрел на него открыв рот, а размороженное время вдруг ударило мне в грудь, дыхание прервалось, я оперся о ствол ближайшего дерева и согнулся в приступе неудержимой рвоты, но ничего не вышло наружу, ни капли. Ничего.