Совещание закончилось. Мистер Стивенс сложил листок и встал.
– Думаю, на этом все, – сказал он. Все разом встали. Миссис Стивенс и Мэри пошли на кухню мыть посуду. Дик поднялся в свою комнату собирать вещи. Эрни дремал на диване, а его ведерко и лопатка ждали утра в углу.
В комнате уже темнело, но мистер Стивенс не стал включать свет. Он стоял на коврике спиной к камину, широко расставив ноги и глядя в окно на угасающий закат.
Потом он подчеркнуто неспешно двинулся из комнаты по коридору к двери, вышел на улицу и, обогнув дом по боковой дорожке, отправился в сад. Туда можно было выйти через французское окно, но он предпочитал другой путь: если бы он открыл окно, Эрни или Пушок пошли бы следом, а он хотел побыть один, чтобы насладиться последним сумеречным часом самого счастливого вечера в году.
Глава III
В сумерках сад выглядел лучше всего. Резкие очертания окружающих предметов сглаживались, становились мягче. В это время Железнодорожная насыпь за низким забором представала почти что зеленым берегом канала, а телеграфные столбы – стройными тополями, окаймляющими поросшую травой дорожку вдоль воды.
Сад номер двадцать два на Корунна-роуд был не слишком велик. Как и другие сады по соседству, он был шириной в шестьдесят футов и длиной в сто восемьдесят – от парадных ворот до забора со стороны железной дороги. Но в сумраке его границы как будто раздвигались и смутно напоминали увитые плющом стены винного цвета, которые очень нравились мистеру Стивенсу.
Он остановился на лужайке, снова зажег трубку и аккуратно затушил спичку, воткнув ее головкой вниз в траву. Свежо и прохладно пахнуло влажным дерном. Над железной дорогой еще брезжило слабое свечение, но наверху небо уже потемнело, и на нем появились звезды.
Со стороны насыпи донесся слабый рокочущий звук – ту-ду, ту-ду, – возвещающий о приближении поезда.
Звук этот стал громче, захлестнул его бешеной волной, пронесся мимо и растаял вдали. За поездом взвился и мягко спланировал вниз клочок газеты – темное пятнышко на фоне угасающего заката.
Когда мистера Стивенса окружили гул и грохот, на его лбу пролегли морщинки, но, когда все стихло, они разгладились. На мгновение перед его глазами пронеслись ярко освещенные, заполненные людьми вагоны. Раздался гудок, и все опять умолкло. Казалось, с наступлением тишины темнота внезапно сгустилась на целый тон.
Мистер Стивенс вытащил трубку изо рта и полной грудью вдохнул вечерний воздух. Прохладный, свежий воздух – именно таким он будет дышать весь день напролет в течение целых двух восхитительных недель. Он уже чувствовал себя лучше: легкие освобождались от затхлости рабочего кабинета, а ноги, казалось, набирались сил для ходьбы по холмам.
Не то чтобы мистер Стивенс был чересчур сентиментален – пожалуй, не больше среднего. Просто он научился оживлять серые будни, раскрашивая в календаре красным любой мало-мальски достойный этого день.
Он делал это совершенно интуитивно, совершенно неосознанно, потому что уж кто-кто, а он-то ни за что бы не счел свою жизнь серой. Пожалуй, справедливее было бы сказать, что он обладал талантом устраивать особенные дни, которые так укрепляют отношения в семье.
В этих днях было даже что-то от ритуала – ритуала, объединяющего все семейство и в мыслях, и в делах.
Сочельник, Духов день, банковские каникулы в августе, дни рождения домашних – все это сверкало беззаботным ярко-алым цветом. Канун Нового года и канун Отъезда были отмечены более приглушенным и задумчивым красным: первый потому, что он робко призывал к пробуждению угасающих надежд, а второй потому, что он предвещал повторяющийся каждый год всплеск эмоций, которые мистер Стивенс никогда не пытался, да и не хотел ни исследовать, ни понимать.
В отпуске человек становится таким, каким он мог бы быть, каким он сумел бы быть, если бы вышло немного иначе. В отпуске все равны, все могут строить воздушные замки, не задумываясь о расходах и не обладая архитектурными талантами. С замками, созданными из столь тонкой материи, нужно обращаться благоговейно и укрывать их от резкого света грядущей недели.
Он медленно брел по дорожке, посыпанной гравием, одной рукой придерживая трубку у рта, а вторую спрятав в карман. Он миновал до неузнаваемости разросшуюся сирень – десять лет назад, весной, он сажал ее совсем молодым кустиком высотой по пояс. На клумбе вдоль забора справа цветы глубоких оттенков в угасающем свете дня превратились в пятна сумеречной, расплывчатой тени, и только более бледные цветы – вечерняя примула и табак с его нежным, неуловимым ароматом – еще слабо светились в темноте.