Вон чумы, составленные из длинных жердей и обшитые вываренной берестой. Вокруг чумов нарты — длинные, легкие, с полозьями, будто покрытыми лаком снизу, и некоторые уже упакованы и обвязаны веревками: ненцы готовятся к перекочевке. Возле нарт, раздувая жарким дыханием пыль, лежат больные олени. Они все темно-коричневого цвета, беззащитные, с длинными печальными глазами и бархатными рогами.
Между нарт валяются во множестве ржавые капканы. Их выварят зимой в хвойном настое и будут закапывать в пушистый снег, и огненная зеленоглазая лисица, насмерть защелкнутая кривыми скобами, будет прыгать кругом, поднимая хвостом снежную колючую пыль.
Ребятишки, как привидения, вырастают из-за чумов, жадно рассматривают меня — сначала один, постарше, тут же возле него появляется другой, поменьше, потом еще и еще, и глаза их одинаково горят любопытством, а потом к ним на четвереньках прибавляется совсем уже крошечное существо и тоже смотрит туманным взглядом.
На горизонте, из-за угорьев показывается широко-плоское пятно немного бурее по цвету, чем тундра. Оно шевелится, вытягивается и сжимается, растекается шевелящейся полосой по всему горизонту. Это олени.
Они ждут своего часа.
Запряженные по четыре в нарту, они помчатся, хрюкая, в снежную беспредельность. Над ними будет вздыматься тонкий хлыстообразный хорей, а нарты с грузом или людьми будут обсыпаться снегом, наклоняться и переваливаться на сугробах. Много сотен километров предстоит пробежать этим оленям, и многие дали обволокут их и заглянут им в глаза. А другие упадут под ножом, и кровь их напитает мох, мясо их сварится в чуме, и много малиц и унтов наделают зимой из их шкур.
Но это исполнится не сейчас. А теперь они свободны и ходят в тундре, окуная ноздри в мох, и могли бы уйти совсем, далеко на север, к океану. Они могли бы стать дикими, чтобы мчаться по угорьям и замирать на вершинах, озирая пустыню. Но чумы держат их, человек зовет их, и зов этот во сто крат сильнее зова тундры. Олени придут к людям и станут нюхать дым костров. Они идут. Шевелящееся пятно все ближе...
Ненцы кончили починять нарты.
— Ну, ребята, чай пить будем дак!
И между нарт, между собак и лежащих оленей мы идем к чуму Вылки. Нагибаемся и входим по очереди и сразу начинаем разуваться на мягких шкурах, снимать куртки и свитера. В чуме сумерки и верхний свет. В чуме гудит железная печь, рыба благоухает на ней и чайник кипит, и труба поднимается к дыре наверху, к той дыре, в которую когда-то выходил дым от очага, а теперь льется свет белой ночи.
Садимся пить чай на шкуры за низкий столик. Жена Вылки, как в хорошем доме, накрывает на стол. За нашими спинами подушки. Рыба вкусна. Чай душист и крепок. Главный разговор, как у московских таксистов, — про погоду. Но здесь погода не просто приятная или неприятная, здесь она, как и у рыбаков на море, определяет ход жизни.
Больше месяца в тундре жара. Мох высох. Олени болеют копыткой, тощают и вот-вот начнут падать. В тундре нет тени и некуда деться от солнца. Даже ночью над лежащим оленьим стадом поднимается пыль от дыхания.
Из чума виден печальный, больной олень.
— Как будет по-вашему олень? — спрашиваю я.
Ненцы смеются.
— Ты.
— А тундра?
— Вы.
Ты и вы.
— А озеро?
— То.
Взгляд мой падает на мальчугана, совсем беловолосого, примостившегося на колене отца.
— А ребенок?
— Ацакы.
В чум, пожимаясь, пробирается собака, садится, молотит хвостом, сладостно смотрит на нас. За ее спиной на светлой полосе озера торчат уже уши другой...
— Гин! — кричит Вылка.
Собаки сконфуженно исчезают.
Печка остывает, хозяева вежливо позевывают. Нам стелют шкуры у стены, кладут подушки, опускают полог от комаров. Ноги советуют спрятать под пушистое собачье одеяло. Хозяева устраивают себе точно такую же спальню на другой стороне чума.
Плачет ребенок. Его укачивает мать, быстро говорит что-то переливающимися звуками по-ненецки. Ребенок смеется. Потом затихает в теплой темноте, за пологом.
— Спокойной ночи! — говорят ненцы-гости и бесшумно выходят из чума.
В чуме остаются только хозяева.
Ночью я просыпаюсь от глухого топота и хрюканья. Чумы окружены оленями. Медленно, но неуклонно двигались они сюда из тундры и вот пришли и легли — тысяча оленей, темных и белых.
И еще раз я просыпаюсь под утро от волнения за стенами чума, которое передалось и мне. Топот так силен, что дрожит торфяная земля, и слышно сквозь этот топот, как бархатно сталкиваются рога взволнованных чем-то оленей. Что с ними? Приснился ли всем сразу страшный сон? Или подошли близко волки?
Третий раз я просыпаюсь от солнца, дымным косым столбом бьющего в распахнутый чум, и от крика снаружи. Ненцы ходят среди оленей, расталкивают их, осматривают их копыта. Трещит и наполняет все вокруг жаром затопленная печь. Низенький столик вынесен наружу, готовится общее утреннее чаепитие. В глазах рябит от множества оленей вокруг, от множества огромных блестящих круглых глаз. Но как измучены эти олени, как впали их бока, какой нервный ток пробегает по ним, когда кусают их оводы! Рога их разнообразны — от простых шишечек, покрытых черным пухом, у молодых, до великолепных, со многими отростками, у стариков. Внизу светло-буро-черная шевелящаяся масса тел, а выше неоглядное переплетение рогов — будто карликовый лес.
Уже нет вчерашней некоторой таинственности, при свете солнца все обыкновенно, понятно и будто давно знакомо. Будто мы много раз бывали у ненцев, жили среди них, слышали каждый день хрюканье оленей, говорили о пастбищах, о кочевках, о падеже и о проценте сохранения молодняка.
Садимся пить чай. Пьем, обливаясь потом, на жаре, под солнцем, и чем больше пьем, тем больше хочется.
— А можно белого оленя посмотреть поближе?
— Можно! — говорит Вылка и поворачивается к мальчишке. — Тэ хань сэрако тым тэвра! (Сходи в стадо за белым оленем!)
Мальчишка радостно бежит, скрывается в стаде, распихивает бурых, находит белого оленя и выводит его.
— Таля! — кричит ему Вылка. — Иди сюда!
Мальчишка тащит к нам оленя.
Белый олень крупнее темного и сильнее. Он дрожит всей кожей, по крупу у него пробегают волны.
— На оленей в нартах хотите посмотреть? — спрашивают нас.
Разумеется, мы хотим. Тогда среди чумов начинается оживление. Достают упряжь, бегут к стаду, олени вскакивают, шарахаются, черных толкают в бока, чтобы не мешали, ловят только белых.
Через десять минут четверка оленей запряжена в нарты. Вылка стоит с хореем, выжидательно смотрит на нас.
— Пускай! — кричим мы.
Вылка падает в нарты, олени рвутся, нарты со свистом летят по мху, ненцы хохочут. Вылка потягивает оленей хореем, направляя по громадной дуге, нарты подскакивают на кочках, Вылка, выбросив ноги в стороны, балансирует, отталкиваясь пятками от земли, скрывается вдали за стадом. Потом показывается опять и летит уже к нам — олени легко перебирают ногами, рога их закинуты к спине, ноздри раздуты. Они ослепительно белы под солнцем, как снежное чудо. Когда смотришь на них, становится будто бы прохладнее.
А еще часа через два мы прощаемся, нас зовут в гости зимой, выходят с нами вместе, на берег, мы налегаем на карбас, сталкиваем его в воду, вскакиваем, умащиваемся на веслах...
Поднятые руки, невнятные прощальные крики, свежий ветерок, а ненцы, и олени, и чумы отдаляются, отдаляются, и с этим ничего не поделаешь.
Целый день потом мы гребем по озерам, купаемся, бредем тундрой, рвем морошку и чернику, проходим опять мхами, болотцами, карликовым лесом — все время лицом к солнцу, к морю.
Даль между тем затягивается дымкой, мы думаем о пожаре в лесах, но это не пожар, это наползает с моря туман, заволакивает солнце и дышит холодом. А к вечеру приползают и тучи, и ночью уже идет дождь, значит, конец душной муке! И мы все время вспоминаем ненцев и оленей, воображая их радость дождю.
А через четыре года на зверобойной шхуне «Моряна» я собрался идти в Карское море на промысел белухи. Как забилось, как заныло мое сердце, когда я узнал, что шхуна наша зайдет на Новую Землю!