Утром я лежал побритый, готовый, собранный.
Открылась дверь, и в палату вошел Федя.
— Ты? — изумился я.
— А! — улыбнулся он. — Онассисом с вами все равно не станешь!
...Общий наркоз — это как будто лезешь сам, с каждым вздохом все дальше, в темную душную трубу, все больше затыкая собой приток воздуха, задыхаясь... и когда чувствуешь, что уже все, не вздохнуть, делаешь отчаянный рывок назад, но сознание медленно, как свет в кино, начинает гаснуть...
После больницы я лежал дома. Раздались звонки, явился Алексей.
— Ты чего делаешь?
— Лежу. А что?
— Дзыня совсем плох, полное отчаяние! Подписал какой-то хитрый контракт, — уезжает!
— В Сибирь, что ли?
— Угадал!
— А где мы с ним встретимся? У него? — вставая, поинтересовался я.
— Нет. У него — нет смысла. Решили на даче у меня, чтоб никого больше, только мы!
— На тачке его поедем? — спросил я, наспех собравшись.
— Нет. Тачки теперь нет у него. Тачку он оставляет.
— Ясно.
Дзыня, подтянутый, затянутый, натянутый, как всегда, стоял на платформе, личико его посинело, налилось злобой.
— Что такое? Почему?! — тряся перед лицом растопыренными ладошками, завопил он. — Только что ушла электричка, неужели нельзя было успеть?
— Да с этим разве сделаешь что-нибудь? — сразу переходя на его сторону, ответил Алексей.
Так! А я поднялся, совсем еще больной, в темпе собрался, разругался с женой.
— Ну ладно! — проговорил Дзыня, лицо его немножко разгладилось. — Я и сам, честно говоря, опоздал.
Мы засмеялись.
...Электричка ползла по высокой насыпи. Внизу был зеленый треугольник, ограниченный насыпями с трех сторон. В треугольнике этом зеленел огород, стояла избушка и был даже свой пруд с деревянными мостками, и единственный житель этого треугольника стоял сейчас на мокрых досках с кривой удочкой в руке. Жизнь эта, не меняющаяся много лет, с самого детства, волновала меня, — но попасть в этот треугольник мне так и не удалось.
Загадочная эта долина мелькнула и исчезла, навстречу грохотал товарный состав с грузовиками, накрытыми брезентом.
Сойдя на станции, мы долго пробивались к даче по осыпающимся, норовящим куда-то уползти песчаным косогорам.
Дача была темная от воды, краска облупилась, торчала, как чешуя. Леха дернул разбухшую дверь, мы поставили на террасе тяжелые сумки, начали выкладывать продукты на стол.
— А сигарет ты, что ли, не купил? — испуганно обратился Дзыня к Лехе.
— Нет. Я думал, ты купишь, пока я за этим езжу! — Леха кивнул на меня как на главного виновника отсутствия сигарет, хотя я в жизни никогда не курил.
— Ничего! Можно день провести и без них — примирительно проговорил я. — Не за этим мы, кажется, приехали сюда, чтобы курить.
Дзыня повернулся ко мне, его остренькое личико натянулось обидой, как тогда на платформе, хотя в обоих этих случаях виноват он был ничуть не меньше меня.
— Об тебе вообще речи нет, — скрипучим, обидным тоном, столь характерным для него в последнее время, заговорил Дзыня. — Ты можешь жить без того, без чего ни один нормальный человек жить не станет.
Довольный своей фразой, он улыбнулся язвительно-победной улыбкой, Леха тоже глядел на меня как на виновника каких-то их бед... Ну ладно! Я вышел во двор, начал колоть сырые дрова — лучшее средство тут же вернуться в больницу, — чтобы успокоить наконец лютую их, непонятную злобу... Нет, конечно, дело не в сигаретах и не во мне, просто устала немножко душа, особенно у бывшего счастливчика Дзыни.
На крыльцо высунулся Дзыня.
— Слушай, если не трудно тебе, — с прежней язвительной вежливостью выговорил он, — принеси, пожалуйста, воды. Хочется чаю выпить, а то бьет все время какой-то колотун.
Конечно же! Об чем речь! Кто же, как не я, должен носить им воду!
Когда, тяжело переступая по сырому песку, я вошел с полными ведрами во двор, Дзыня и Леха, покачиваясь, стояли на крыльце и Дзыня, поправляя на остреньком своем носике очки, говорил Лехе:
— Нет! Не могу я поехать с тобой за рыбой. Я ведь с лодки могу упасть. Видишь, как я падаю! — Дзыня, не сгибаясь, упал с крыльца в песок. Показал.
— Да, — озабоченно почесав в затылке, согласился Алексей. — Падаешь ты действительно здорово! Ладно, оставайся. Поедем с ним.