Коля дал мне спальный мешок, сам забрался в другой. Он уснул моментально. А я еще долго не мог опомниться. Нет, только подумать: негры! Да что ж это значит?!
Знакомство с Толстовым
Просыпаюсь оттого, что слышу голос рядом:
— Только позавчера вылетел из Москвы? Ловко! А, интересно, писем из института никаких мне не привез, не знаете?
— Не знаю, Сергей Павлович. Давайте разбужу его.
— Что вы, Коля, зачем! Я просто думал — может быть, не спит, ведь поздно… все уже позавтракали.
Неужели так поздно? Высовываю голову из спального мешка и вижу прислонившегося к грузовику высокого человека с живыми, с искоркой, мягкими глазами, в белом парусиновом комбинезоне, в белом же тропическом шлеме с двумя козырьками: спереди и сзади — «здравствуй-прощай». Лицо, табачно-желтое от солнца, русые усы, которым предоставлено расти, как им хочется. Человеку лет сорок, не больше — лицо из тех, что не обманывают насчет возраста.
Ворот комбинезона широко распахнут: жара уже и сейчас, с утра. Комбинезон обмят, как гимнастерка на бывалом солдате: чтобы влез в нее — и как дома! Вообще с первого взгляда можно определить, что этот человек здесь — в жаре, в пыли, в пустыне — чувствует себя превосходно.
Это Толстов.
— Ах, вы уже проснулись? Здравствуйте, с приездом! Не разбудил вас случайно?.. Ну, очень хорошо! Позвольте предложить вам завтрак.
Толстов потчует от души. Хотя он уже завтракал сегодня, — я ведь знаю это, — но, чтобы не обидеть гостя, закусывает со мной еще раз.
Впрочем, мне ничто не идет в горло, пока не увижу негров, о которых рассказывал Коля, не побываю на раскопках, не посмотрю на документы из архива.
— Сергей Павлович, сыт! Честное слово, сыт!
Он смеется:
— Ну хорошо, хорошо! Что показывать вам скачала?
— Что хотите!
Должен признаться, что я не только впервые попал в пустыню, но и с практикой археологов столкнулся впервые. По простоте душевной предполагал, что архив — это нечто чрезвычайно громоздкое: если и не множество полок с пудовыми томами, то, во всяком случае, что-то весьма похожее на библиотечный зал.
Профессор же Толстов, вслед за которым и я ныряю в его палатку, смахивает на койку с небольшого ящика, служащего, очевидно, столом, груду книг, рукописей, гранок, пачек папирос и бог знает чего еще, открывает крышку этого универсального стола и не без торжественности произносит:
— Вот, прошу…
В ящике лежит штук десять коробок с этикетками: «Лапша — 2 килограмма», «Лапша — 1 килограмм». Из каждой коробки Сергей Павлович принимается извлекать большие комки ваты, которые деликатно разворачивает плавными движениями. В вате лежит то какая-нибудь свернувшаяся в трубочку слоистая, изгрызенная червями, пятнистая, почти черная береста, то длинная, еле сохраняющая форму, трухлявая щепочка — однако тоже, как береста, испещренная пятнами. И еще щепочка, еще береста…
— Что это?
Толстов смеется. Это и есть то, что сегодня следует назвать архивом древнехорезмийских письменных памятников!
И действительно, когда я всмотрелся внимательней, то увидел, что «береста» — не береста, а чудесно когда-то выделанная кожа, что пятна на ней — не пятна, а письмена. Совершенно неизвестные мне по начертанию, во многих местах стершиеся настолько, что о существовании их скорее можно лишь догадываться, но тем не менее письмена, именно они. А почему — архив? Конечно же архив! Все это найдено в одной — всего лишь в одной — комнате дворца, и находки продолжаются.
Да, хотя это весьма далеко от современного представления об архиве, но все же это именно он: собрание документов, покрытых письменами, по-видимому, одного и того же алфавита.
И пусть еще неизвестно даже, что значат письмена, а следовательно, что собой представляет каждый документ семнадцати-восемнадцативековой давности, — все равно победа Толстова громадна. Ведь только лишь десять с небольшим лет назад он выдвинул гипотезу, что неизвестные письмена на нескольких монетах, хранившихся в разных музеях, — древнехорезмийские. Тем самым он утверждал, что существовало и такое самостоятельное — хорезмийское — государство, и такая самостоятельная письменность. Далее он предложил также свой вариант чтения этих письмен. Правда, полный алфавит он предложить не мог — варианты надписей на монетах были ограничены. И монеты десятилетиями лежали нерасшифрованными, а первая из них, ставшая известной нумизматам, — даже около ста лет. О них не было известно ничего: ни какого они государства, ни лица каких властителей на них выбиты, ни какого они века; а об установлении года чекана и мечтать не приходилось.