Ольга Васильевна разговаривала с ним, как с нерадивым учеником. Все было правильно, Точно так же мог бы и он упрекать кого-то другого. Так все выглядит со стороны. Но это неверно, что со стороны виднее. Как можно увидеть те чувства, которые борются в нем, когда он переступает порог опостылевшей квартиры, когда смотрит на Катю и слышит голос Ксении Петровны, когда его тянут в разные стороны — и привычка, и жалость, и возмущение, и страх перед одиночеством, так хорошо знакомый с детства? Может быть, у него действительно не хватает чего-то, чтобы переломить жизнь? Чего? Может быть, той жесткой решительности, которая не боится чужой боли и называется «характером»?
— Пока мы живем вместе с ее родителями, счастья у нас не будет.
— Значит, нужно разъехаться.
— Нужно! Сам сто раз твердил, что нужно. Но как, если она не хочет. После экзаменов в эту проклятую консерваторию, после провала на киностудии она как сломанная. Помните, какая она была в школе? Ничего не осталось — ни воли, ни ума.
— Но ведь любит она тебя.
Анатолий помедлил с ответом.
— Любит... Только любовь эта какая-то... Знаете, когда в сети падает напряжение, волосок электрической лампочки становится из белого красным. И нельзя сказать, что погасло, и света нет.
Ольге Васильевне очень хотелось задать вопрос: «А любишь ли ты сам?» Но она промолчала.
— Злюсь я на нее, — продолжал Анатолий, как будто подслушав ее мысли, — и жаль мне ее бывает так, хоть плачь. Иногда хочется плюнуть на все, уйти в общежитие, а когда остаемся одни, она освобождается от маминых чар, становится другой — ласковой, жалкой... Как от нее уйдешь?
— И нельзя тебе уходить. Нельзя ломать жизнь. Убеждай, будь терпелив, не поддавайся на злость, докажи, что ты умнее ее родителей.
Анатолий сидел понурившись. Нет, не всегда можно помочь другому даже самыми лучшими словами. Вот так же, наверно, слушают тебя заключенные, когда ты распинаешься перед ними в изоляторе... Жизнь человека совсем непохожа на сборник арифметических задач, ответы на которые можно подсмотреть в конце или списать у соседа.
Пришел гость. Невысокий старичок с белой подстриженной бородкой, с красными щечками и выцветшими глазками. Он долго держал руку Анатолия, подтверждая этим, что действительно рад познакомиться.
— Вам Ольга Васильевна говорила, я общественный инспектор по охране детства, Антиверов Марат Иванович. Персональный пенсионер республиканского значения.
Старичок улыбнулся, выжидая ответной улыбки Анатолия.
— Насчет Антиверова объясню, это всех интересует, хотя не все спрашивают. Мой родитель из потомственных обуховцев, еще до революции в пику попам переменил фамилию, а первенца, то бишь меня, назвал именем, какого нет в святцах. Так и живу.
Гость привычно рассмеялся.
— Теперь о деле, — торопился Марат Иванович, расчесывая бородку и усаживаясь за стол. — Интересует меня судьба одного мальчонки, попавшего в ваше малоуважаемое заведение. Шрамов Леня. Не помните такого?
Ольга Васильевна о госте рассказать не успела, но и так было ясно, что Антиверов — один из энтузиастов-общественников, работающих в бесчисленных комитетах и комиссиях, опекающих трудных ребят. В свое время Анатолий сам помогал таким старичкам. Он был даже адъютантом отставного полковника, возглавлявшего штаб по борьбе с безнадзорностью. Чтобы заполнить досуг ребят и отвлечь их от диких забав, создавались спортивные секции и кружки. В квартальном клубе дежурили интересные люди, сагитированные мужем Ольги Васильевны. Многое удалось сделать, — закоренелых хулиганов убрали. Тем, кто был на распутье, помогли выбрать дорогу. Но прошло несколько месяцев, и стало ясно, что энтузиазм общественников — опора недолговечная. Тяжело захворал полковник. Получили новые квартиры и переехали в другие концы города кое-кто из других членов штаба, и все захирело. Распались кружки. Появились новые хулиганы и новые ватаги. Как будто ничего и не было.
Анатолий потерял веру в возможность пенсионеров и домохозяек. Подростки, сидевшие в камерах изолятора, были для него убедительнейшим доказательством тщетности всей этой возни хороших, но бесправных людей. Поэтому Марат Иванович со своей расчесанной бородкой не вызвал у него чувства расположения.
— А чем, собственно, разрешите узнать, наше заведение вызвало ваше неуважение? — спросил он.
— Помилуйте, — развел руками Антиверов, — кто и когда уважал тюрьму? Как вы ее там ни называйте, хоть исправдомом или санаторием особого назначения, тюрьма — она и есть тюрьма. Неужто вы сами уважаете место своей работы?