В зале опять поднялся гул, и судья принужден был встать, чтобы водворить порядок.
— …Можно заключить, — продолжал профессор, — что поведение гражданина Мака, хотя и отмеченное некоторыми странностями, укладывалось в рамки привычного стереотипа. Более того, гражданке Эг, ее соседке Ди, оргоп-психологу, оргоп-инспектору и многим другим известно, что Мак даже нашел последователей.
— Профессор, — быстро вставила Тета, — вы повторяетесь: мы уже говорили о тенденции к частичной неуправляемости, которая еще имеет место в отдельных случаях.
— Прекрасно, — воскликнул Аций Вист, — так этих отдельных случаев будет теперь всего одним больше.
— Но почему, — возмутилась Эг, — именно у меня, что я хуже других!
Профессор возразил гражданке Эг, что для случайности не существуют хорошие и плохие: в отличие от закономерности, она выбирает свои объекты вслепую.
— Полагаю, — уточнил судья, — что под слепой случайностью профессор имеет в виду не фатум, а известную всем еще не познанную реальность.
Да, подтвердил Аций Вист, именно это он имел в виду.
Оргоп-инспектор Эпсилон Кси поднял руку:
— Уважаемый судья, разрешите замечание по существу разбирательства: мы ушли от главного вопроса — способен или не способен гражданин Мак уважать законы Города. Когда речь идет об аппарате «искусственные мозги», мы имеем дело с программой, которая составлена с нашего ведома. Когда речь идет о мозгах гориллы или орангутанга, программа составлена целиком без нашего участия и, стало быть, неизвестно, чего и когда следует ждать. А где нет надежного прогноза поведения каждого гражданина, там нет истинной безопасности.
Последние слова инспектора Кси публика поддержала дружными хлопками и возгласами «браво!»
— Уважаемый судья, — с неожиданной и, пожалуй, неуместной жесткостью возразил профессор, — инспектор Кси плохо осведомлен о работах нашей клиники. Предварительные эксперименты показали, что возможно как стирать старые записи в коре мозга, так и производить новые. Правда, запись новой информации — процесс многостадийный, требующий длительного времени. На нынешнем этапе мы еще вынуждены следовать естественному циклу, то есть начинать с детства. Мак, а ну покажи им.
Мак вскочил со скамьи, стал рядом с партой и звонким мальчишеским голосом произнес:
— Спасибо родному и любимому папе Ацию Висту за счастливое детство!
Аций расхохотался:
— А теперь, инспектор Кси, объясните уважаемым соотечественникам: иногда приходится ждать. Ничего не поделаешь: надо!
Столбняк, который нашел на публику после неожиданной благодарности Мака в адрес профессора, быстро терял в силе и десятки голосов закричали одновременно:
— Остракон! Вон из Города! Остракон!
Это был вполне справедливый гнев, ибо профессор воздал себе устами гражданина Мака почести, принадлежащие исключительно Городу и Совету Старейшин.
Перекрикивая возмущенные голоса, Мак снова воскликнул:
— Спасибо мудрому Ацию Висту за радостную и счастливую юность!
— Гражданин Аций Вист, — сказал в мегафон, едва превозмогая ярость, судья, — немедленно принесите свои извинения народу!
В ответ на это крайне умеренное требование опять раздался наглый хохот, однако парта, за которой только что сидел профессор, была пуста.
— Уважаемые сограждане, — объявил судья, — в связи с внезапным исчезновением обвиняемого Ация Виста слушание дела прерывается на неопределенное время.
УЛИЦА ФРАНСУА ВИЙОНА
— Это пройдет, — сказал он. — Это должно пройти!
Он говорил так всегда, когда одиночество становилось нестерпимым. В сущности, объяснял он себе при этом, вся задача сводится к тому, чтобы отразить состояние, которое мы называем одиночеством, в слове.
Облеченное в слово, оно утратило бы свою неопределенность, свою парадоксальную всепроникаемость — он улыбнулся: как эфир девятнадцатого века и гравитация двадцатого! — и стало бы тривиальным срезом вещества, который кладут под микроскоп, чтобы исследовать.
Но, черт возьми, вся трудность как раз и состояла в том, что среза этого нельзя было взять, потому что одиночество не поддавалось описанию словом. В лучшем случае получались приблизительные параллели и ассоциации, которые, опять-таки, подлежали интуитивной, а не четкой, логической обработке.
Странно, удивлялся он в сотый, в тысячный раз, странно, что самые банальные эмоции — одиночество, тоска, меланхолия — по-прежнему остаются вотчиной искусства, которое блестяще изображает их, но почти бессильно вразумительно истолковать их. Впрочем, все это заурядный инвариант грандиозного прогресса медицины: мы знаем признаки болезни, но откуда она берется и почему, увы…
Он обеими руками уперся в настенное зеркало, прислонился к нему лбом и прошептал — в этот раз тихо, так, что едва услышал собственный голос:
— Пройдет, должно пройти.
Но голос его был только звуком, и слова были только звуком, который пришел извне и никакого отношения к нему не имел: он не верил, что в этот раз будет, как прежде, когда в самом деле проходило, обязательно проходило.
— Не сиди дома, — донеслось извне, — дома нельзя сидеть: твой дом — твое одиночество. Иди на улицу — на улице люди, там, где люди, одиночества не бывает.
— Хорошо, — сказал он, — я выйду на улицу, где много людей.
Тротуар был разделен вдоль широкой белой полосой, по обе стороны от нее пешеходы двигались в противоположных направлениях. Через каждые пятьдесят метров полоса прерывалась — здесь можно было перейти в наружный ряд, если стрелка, лежавшая под ногами, была синего цвета, и во внутренний, примыкавший к домам, — если красного.
Он двинулся по внутреннему ряду — по внутреннему просто потому, что этот ряд примыкал к его дому. Он шел медленнее, чем ему хотелось бы, но ускорить шага нельзя было: толпа была чересчур плотной.
— Иди в ногу со всеми, — донеслось извне, — торопиться тебе некуда. И незачем.
— Да, — ответил он спокойно, — некуда. И незачем.
Ему хотелось еще, по привычке, добавить: «А куда идут они, эти люди? Куда и зачем?» Но он ничего не добавил, ни единого слова, потому что теперь ему было совершенно безразлично, куда и зачем идут эти люди. Он держался одной с ними скорости, они касались его своими локтями и плечами, они толкали его, ежесекундно извиняясь, а он воспринимал их, как далекое, которое не то из давно, еще в детстве, прочитанной книги, не то из смутного воспоминания или сновидения.
Люди разговаривали — он слышал их голоса, люди смеялись — он слышал смех; но и голоса, и смех тоже были далекие.
Минуты через три ему удалось пробраться к белой полосе. Теперь хорошо был виден встречный поток людей. Ему казалось, что эти люди, из встречного потока, не совсем такие, как те, из одного с ним ряда. Встречаясь с ними глазами, он замечал в себе мгновенное, как удар тока, напряжение, и ему хотелось снова заглянуть в только что увиденные глаза, чтобы напряжение повторилось. Но они стремительно исчезли, эти глаза, и воротить их не было никакой возможности.
Потом он увидел девушку в белом — белый джемпер, белая юбка, белые туфли. Серые глаза смотрели на него в упор, но едва он сообразил, что они смотрят именно на него, глаза уже исчезли — неправдоподобно быстро, как в чаще, где на миг раздвинутые листья тут же смыкаются.
Расталкивая людей, он торопливо продвигался вдоль белой полосы к синей стрелке — проходу в наружный ряд. Несколько раз он порывался пересечь белую полосу, не дожидаясь указателя поворота, но действие это, наскоро выполненное мысленно, немедленно вызывало в нем протест.
— Ты хорошо воспитан, — объяснял он себе спокойно, — ты чересчур хорошо воспитан и вышколен.
Выйдя в наружный ряд, он метров уже через пятьшесть замедлил шаг — теперь встречный поток был во внутреннем ряду, и люди из этого ряда, который он только что оставил, казалось ему, не совсем такие, как те, что идут с ним в одном направлении.