Это были князь Юрий Владимирович Долгорукий, генерал-аншеф и кавалер всех российских орденов, и князь Никита Юрьевич Трубецкой, сподвижник Петра Великого, генерал-фельдмаршал.
Хозяин дома Трубецкой никогда не интересовался своими гостями, ни с кем из них не здоровался и не прощался.
С петровских времён в восемь часов вечера в доме зажигались огни во всех залах, расставлялись столы с напитками и едой, открывались «карточные комнаты». Гости, начиная с главнокомандующего и кончая заезжим провинциальным дворянином, проходили через зал, кланялись Трубецкому, равнодушно сидевшему у камина, шли в другие покои, ели, пили, играли в карты.
В полночь хозяин, считая свою службу законченной, поднимался во второй этаж, в собственные апартаменты, в доме тушили свечи, гости разъезжались.
Пройдя несколько комнат, Фонвизин и Радищев попали в коридорчик, в котором на диване дремал старый лакей, и постучали в дверь, запертую изнутри. Замок щёлкнул, и на пороге их встретил полковник, красавец в расстёгнутом мундире, с трубкой в руке. В обширном кабинете, заставленном книжными шкафами, на диване сидел человек лет сорока, внушительный и приятной наружности, перелистывая последний парижский журнал.
— Рад тебя видеть, Денис Иванович, — сказал полковник, — и вас, Александр Николаевич. Не угодно ли стакан вина? — И жестом указал на стол с закусками и бутылками. — А мы тут с братом сидим и рассуждаем о том, сколь важная причина должна была канцлера, при его лености, заставить совершить путешествие из Петербурга в Москву…
Фонвизин улыбнулся, наполнил бокал, посмотрел на свет, попробовал:
— А вина такого, пожалуй, более нигде и не сыщешь. Причина проста, она в нас самих, вернее, в вас, ибо я человек в Москве заезжий. Мне сегодня адъютант главнокомандующего Иван Петрович Тургенев рассказывал: встав после обеда, изволил канцлер выкушать квасу, а после сего вызвал его к себе: «Вот что, голубчик, у тебя, говорят, бойкое перо, так составь мне краткий экстракт о московских мартинистах, для доклада ея величеству; кстати, ты и сам в них состоишь, так что тебе виднее…» Тургенев чуть в обморок не упал: «Что вы, ваше сиятельство! Кроме „Дружеского учёного общества“,[40] кое о процветании наук и распространении просвещения попечение имеет, никакого другого мне неведомо…» А канцлер посмотрел на него хитро и молвит в ответ: «Ну, ну, не ври, голубчик, да скажи Хераскову с Трубецким, что ничего нового они усё равно не придумают… Знаю я циих борцов против раболепия перед иноземцами, за истинно русское просвещение. Будь один такой поклонник князя Щербатова, поихал уличать французов у самую Гоморру, то есть в Париж, попал в публичный дом да там и помер нечаянно. Вот и вышло — „жил грешно, а помер смешно“. Да и как не ездить к французским актёркам — в них лукавств сколько! Придёшь, а она тебя не то поцелует, не то вон выгонит!..»
Херасков засмеялся, встал с дивана.
— Ох, хитёр Безбородко!
Николай Никитич Трубецкой нахмурился, заходил по комнате…
— А всё-таки, господа, это значит, что императрица решила вступить в борьбу со всеми ревнителями народного благоденствия. Сегодня она поручила сие Безбородко, но коль скоро это ему неприятно и он такими делами заниматься не будет, то боюсь, чтобы не попали мы впоследствии в руки Шешковского…
Радищев резко обернулся к Фонвизину:
— Вот вам и завершение нашего спора. Нет и не будет до скончания мира примера, чтобы цари упустили добровольно что-нибудь из своей власти, как бы много ни говорили они о пользе народной и о добродетели. И до тех пор, пока крестьяне, тяжкими узами отягчённые, не разобьют головы своим угнетателям, не будет вольности в нашем государстве…
Неожиданный стук в дверь заставил всех вздрогнуть и обернуться.
— Кто там? — спросил Трубецкой.
— Звёзды сияют в Москве… — прозвучал глухой голос.
— И во всём свете, — добавил Трубецкой и открыл дверь.
Вошёл человек с лицом аскета — высокий, худой, одетый скромно и чисто. Он опирался на трость, на безымянном пальце правой руки его было надето чёрное кольцо с изображением черепа и перекрещивающихся костей. Он посмотрел на всех серыми жёсткими глазами, ни с кем не поздоровался, сел.
Это был Семён Иванович Гамалея — друг Новикова, «апостол московских мартинистов». Все как-то съёжились. Даже жизнерадостный Николай Никитич Трубецкой потух и неуверенно спросил гостя:
— Не угодно ли стакан вина, Семён Иванович?
— Я не пью вина…
Молчание было тяжёлым, но никто не начинал разговора.
Наконец Радищев не выдержал, прошёлся по комнате, потом обратился к вошедшему:
— Ведомо вам, Семён Иванович, что все мы имеем несогласие в том, какие действия следует предпринять для спасения отечества. Разврату предаются все слои общества, беря пример с наивысших персон. Народ превращён в рабов и доведён до крайней нищеты. Заразительная гнилость худших иноземных обычаев снедает здравие душ и тел российских… Что делать?
— Познать самого себя и через собственное совершенствование и умерщвление чувств и плоти преобразовать человека и весь мир — такова наша задача, — сказал Семён Иванович Гамалея и снова замолк, потом прибавил тихо: — И наша вера в то, что наступит время и преобразится мир, неугасима…
Фонвизин посмотрел на Гамалею и сказал почтительно и осторожно:
— Но возможно ли преобразование мира и совершенствование людей без просвещения?
Гамалея усмехнулся:
— Невозможно. Но не всякое просвещение полезно. Если речь идёт о французских энциклопедистах, то они наравне с проповедью равенства проповедуют и полное отрицание нравственности, поощряют любовную распущенность и человеческие пороки, смеются над стремлением человека познать своё духовное начало…
Фонвизин нетерпеливо передёрнул плечом:
— Стоит ли говорить о философии, когда во всей нашей стране, даже среди вельмож, всего несколько человек знают российскую орфографию… И когда весь народ наш находится в таком рабстве, коего нигде более в мире нет…
— Что же ранее нужно крестьянам — свобода или просвещение? — с раздражением спросил Радищев.
Гамалея встал.
— Рабство позорно. Высшее нравственное начало в человеке несовместимо с угнетением других людей, я отпустил на волю всех своих крестьян. Оно несовместимо также и со стремлением к обогащению. Всё своё состояние я отдал братьям на дело просвещения…
Трубецкой выпил стакан вина, зажёг трубку, затянулся несколько раз, медленно и задумчиво сказал:
— Не знаю. Вы отпустили крестьян, а соседний помещик, вероятно, их уже закабалил. Неведомо мне, и до коей степени можно идти противу натуры. Любовь есть чувство, природою в нас впечатлённое, которое один пол имеет к другому. Все одушевлённые твари чувствуют приятность, горячность, силу и ярость оного. Рассматривая любовь при ея источнике, видим, что сие чувствование равно сходно ленивому ослу и разъярённому льву…
Гамалея с сожалением посмотрел на Трубецкого.
— Любовь есть священное соединение полов в нравственном и телесном смысле для продолжения рода человеческого. Что же касаемо до освобождения крестьян, то я не вижу иного пути, кроме добровольного отказа от владения ими.
Радищев вскочил:
— Такой путь есть. Силой разбить оковы.
Гамалея усмехнулся.
— Тогда переменятся только роли. Угнетаемые сами превратятся в угнетателей…
— Но угнетателей тысячи, а угнетаемых миллионы.
Гамалея направился к выходу, он не привык спорить и не считал это полезным. Уходя, он добавил:
— Важен принцип. И к чему говорить о стаде, когда пастыри, — он рукой указал на присутствующих, — сами ещё не совершенны и не едины в мыслях…
Когда он вышел, все почувствовали облегчение.
— В нём есть какая-то сила, — задумчиво сказал Херасков.
— Как у всякого аскета, — ответил Трубецкой. — Однако интересно знать, зачем он приходил? Все мы исполняем свои обязанности перед отечеством, жертвуя средства на просвещение, борясь с невежеством дворянства, с жестокостью помещиков и произволом чиновников… Чего можно от нас более требовать?
40
В октябре 1782 г. в доме П. А. Татищева у Красных ворот состоялось открытие Дружеского учёного общества, созданного по инициативе Новикова и Шварца для «распространения учёности» в России. Членам Общества, кроме Новикова и Шварца, были З. Г. Чернышёв, С. И. Гамалея, И. П. Тургенев, И. В. Лопухин и др. Воспользовавшись новым указом о «вольных» типографиях, Общество открыло три типографии: одну на имя Новикова, другую — на имя Лопухина, третью, «тайную», находившуюся на квартире Шварца (у Меньшиковой башни), — специально для издания масонских книг.