Рафаил Бахтамов
ДВЕ ТЫСЯЧИ ЗОЛОТЫХ ПИАСТРОВ
Памяти Александра Грина — человека, писателя и фантаста.
Который день ему мерещилась шапка. Он чувствовал теплое прикосновение меха, чуть натертую кожу у подбородка — там, где завязывается тесемка. В груди было сухо и жестко.
Голова с трудом поворачивалась на худой после сыпняка шее.
Лежать в кровати он не мог. Ни кровати, ни дома не было. Ночевал он где придется, у случайных, полузнакомых людей. Да и время было не такое, чтобы лежать. Шла война, третий год революции.
Он достал из кармана пачку смятых кредиток. Пальцы не хотели гнуться, дрожали. Пересчитав, спрятал поглубже.
Знал за собой эту манеру: аккуратно считать, а тратить как попало, не считая.
Он плохо запоминал цены, даже когда они были. А теперь цены вроде погоды. Дождь и Антанта, снег и белополяки — все смешалось. Карусель.
По-новому рынок звался толкучкой. Так оно и было: покупали мало, больше толкались.
Медведь, изъеденное молью ресторанное чучело, протягивал неизвестно кому медное блюдо. Раньше бросали туда визитные карточки, а сейчас… На бурой медвежьей шее фанерка и-крупно, чернильным карандашом, цена. В глазах — красных бусинках — грусть. Будто обидно ему и жаль чего-то… Рядом хозяин в тулупе. Фигура медвежья, а лица не видно — не продается.
Сжав вязанными варежками плетеную клетку, охает старушка. В клетке желтый комок — канарейка. Бледная старушка, худая. Есть нечего. А во взгляде не голод, тоска. Канарейке нечего есть, потому и продается.
Баба, пудов на пять, ей и в телогрейке не холодно — торгует пирожками с требухой. Торгует с оглядкой. Пирожки по нынешним временам-сокровище, товар. Оплывшие глазки буравят проходящих. Вор? Или чека, не приведи господи…
Пирожки идут нарасхват. Бывало, конечно, потравится человек, помрет. Так из теперешних покупателей никто еще не помер. А что люди, говорят, помирали…
Шапка попалась большая, теплая. Чудесная шапка. И недорого. Денег хватило и даже остались. На махорку — мало.
На пирожок?
Ноги, нетвердо ступая, вели его назад, к бабе с роскошными пирожками с требухой. Он пробирался сквозь толпу Шишковых шлемов и модных шляпок, потрепанных шинелей и котиковых манто. Вырвался из людской гущи и сразу налетел на мальчишку — слишком щуплого, чтобы его заметить. Мальчишка испуганно шарахнулся в сторону. Вместе с ним шарахнулась, подпрыгивая, разноцветная стая. Воздушные шарики. Они скакали мячиками, рвались в небо.
Грубо раскрашенные, но веселые, беззаботные, чужие здесь, на базарной толкучке.
— Можно купить?
Мальчишка недоверчиво вскинул глаза. Хотел усмехнуться в ответ. Не получилось. Двадцатый год — голод, холод, война. Какие, к черту, шарики… Покупатель смотрел серьезно.
Сговорились легко. Стопка бумажек перешла в ладонь поменьше. Тонкую нитку перемотали с пальца на палец.
Мальчишка, не прощаясь, юркнул в толпу, где все еще стояла гранитно-неподвижная баба.
Взрослый пошел прочь. Подальше от роскошных пирожков с требухой. Усилием воли заставил себя не обернуться.
Улицы были пустынны. Затянутые тонкой корочкой хрустящего льда, размытого весенними лужами, серые от грязного, водянистого снега, они уходили прямо в небо. Туда, где толкались низкие, похожие на чудовищ облака, — искали путь к морю.
Выждав момент, в просвет между облаками юркнуло солнце. В нем не было ни буйства, ни настоящей дерзости. Робкое, оно косыми лучами тыкалось в снег, и, рыхлый, набухший, он нехотя таял: то ли от тепла, то ли от старости. Как-никак шел март.
Но то, что лезло из-под снега, было еще грязнее, еще безотраднее. Много лезло всякой дряни: истлевших тряпок, лошадиных костей, какого-то непонятного унылого хлама. Только остатков съестного не было — даже картофельной шелухи. Витрины магазинов зияли рваными краями разбитых стекол. Фанера и тряпки сменили стекла в квартирах. Кому нужен свет без тепла?..
Не слишком часто, но настойчиво в витринах повторялись плакаты. Красноармеец в буденовке, с винтовкой, примкнут штык: «Долой интервентов!» Рабочий и крестьянка с худыми от голода лицами: «Да здравствует власть Советов!».
К открытым магазинам — в этом городе магазинов они попадались теперь реже, чем плакаты — извилистыми линиями тянулись очереди. Они были страшны не длиной, а глухим, неживым молчанием.
Шарик привлекал внимание.
— Что это, господи! Совсем с ума посходили, — прошептала старуха и мелко-мелко перекрестилась.
— Чертовщина какая-то! — выругался блондин в пенсне.
Прошел отряд рабочих с винтовками. Командир — великан в кожанке, на боку маузер — покачал головой: «Не в себе человек». Командир курил на ходу. Дыма не было видно, запах на таком расстоянии не ощущался. Но от одного вида козьей ножки пересохли губы. Дым серый, сизый, сиреневый — плыл перед глазами.