Еще раз я наглядно увидел, что такое Любовь, и вспомнил недавно сказанные мне И. слова: "Ты думаешь, что высокое поведение людей — это героика отречения. Для них же оно — героика творчества и созидания, героика величайшей, непобедимой творческой силы: Радости".
На живом примере я видел сейчас эти слова И., и двойственное чувство наполняло меня. С одной стороны, я сознавал недосягаемость для себя сейчас подобной психики; с другой сторону, я все же продолжал думать, что человек приходит к такому состоянию любви только через ряд отречений.
Точно подслушав мои мысли, Франциск положил на мое плечо руку и заглянул в глаза:
— Двенадцать было апостолов у Христа. Но один Иоанн шел путем беззаветной любви.
Все остальные шли путями самыми разнообразными. И если у каждого из них была своя Голгофа, то только потому, что сила их страстей должна была развернуться в непобедимость и полное бесстрашие, верность и уверенность. Я уже говорил тебе, что знамение креста — это сочетание четырех блаженств: блаженства любви, блаженства мира, блаженства радости и блаженства бесстрашия. Эти развитые до конца аспекты любви в человеке приводят каждого к гармонии. И, чтобы войти и утвердиться в гармонии, каждый идет своим путем. Но придет к этому результату только тот, кто нашел радость в пути совершенствования. Жизнь, вся жизнь вселенной — всегда утверждение. Строить можно только утверждая. Кто же не может научиться в своей жизни простого дня, в своих обстоятельствах, радости утверждения, тот не может стать светом на пути для других. Но, Левушка, нельзя примерять крест жизни другого. По собственным плечам придется только один: свой собственный. Сейчас тебе кажется невозможным мой путь. Поверь, что таким же невозможным мне кажется твой. Я не могу себе вообразить, как это я сел бы писать какой-либо роман или повесть. И, признавая все величие пути писателя, изобретателя и так далее, я не могу даже и представить себе, как я мог бы идти одним из этих путей. Кроме смеха, я бы ничего не вызвал. Еще меньше я могу вообразить себя в роли Бронского или Аннинова, хотя на себе испытал не раз, какая дивная сила — талант артиста и как действенно его влияние. Талант может мгновенно просветлить всего человека, тогда как иные пути духовного воздействия требуют долгого кропотливого труда. Да что искать сравнительных примеров. Если бы мне пришлось вести жизнь и труд нашего общего друг И., я бы не мог его нести, так как не мог бы кочевать среди толп народа и умер бы, не принеся никому ни пользы, ни радости. Крест, который несут плечи человека по его простым дням, всегда легок. Но зрение человека так засорено, что вместо гармонии, в которой он должен творить и которою должен облегчать жизнь всех рядом идущих, человек сам же вбивает гвозди страстей в собственный крест. И вместо четырех блаженств натыкается на торчащие в кресте гвозди, причиняя себе Рваные раны. Сейчас мы пойдем ко мне. Я дам тебе несколько писем к моим друзьям, живущим сейчас в Дальних Общинах. Передавая им мои письма, присматривайся к ним. Быть может, тебе перестанет казаться таким страшным делом существование человека, затерянного в безвестном кусочке мира, лишенного шумной арены деятельности.
Мы двинулись в комнату Франциска, и я не мог отделаться от удивления, как мог Франциск так метко и правдиво разобраться в моих ощущениях и мыслях.
Действительно, я нередко задумывался о жизни людей, которых встречал здесь, людей высокообразованных и талантливых, живших безвыездно в отдаленных селениях.
Еще чаще во мне мелькало нечто вроде тоски, когда я представлял себе тысячи людей, не покидавших никогда своих глухих селений, из поколения в поколение довольствовавшихся скромной долей жизни в унаследованном от дедов труде и домах.
И все эти мои мысли подсмотрел Франциск и, точно пепел, разворошил их сейчас во мне кочергой своей любви.
Когда мы вошли в комнату, первое, что сделал Франциск, — поднял крышку своего мраморного стола, и я увидел под нею чудесную высокую вазу, как мне показалось сначала. Но то была чаша из красного камня, точно рубиновая, и в ней, переливаясь всеми цветами, кипела жидкость.
Теперь я понял, что то был жертвенник. И жертвенник Франциска не был похож ни на один из алтарей, которые мне приходилось до сих пор видеть.
Красная высокая большая чаша стояла посредине, а за нею полукругом стояли чаши гораздо меньше, самых разнообразных цветов. Сначала мне показалось, что чаш очень много. Но присмотревшись, я увидел, что кроме красной, чаш было еще шесть.
Три из них стояли справа и три — слева.
Белая, синяя, зеленая стояли слева, затем некоторое расстояние — и чаши желтая, оранжевая и фиолетовая, все разных форм и огранки, окружали красную чашу. Из каждой чаши поднимался небольшой огонек такого же цвета, как была сама чаша.
Я перенесся мыслями в оранжевый домик, где стоял недавно перед таким же алтарем.
Франциск прикоснулся обеими руками к красной чаше, ее пламя вспыхнуло ярче, и я услышал его шепот: "Да будут руки мои и дух мой чисты, как чисто пламя Твое, когда буду писать зов Твой слугам Твоим".
Постояв минуту в сосредоточенности, он подошел к письменному столу, достал бумагу и стал писать. Как и все люди, я часто видел, как пишут другие. Видел я и рассеянных, как я сам, и сосредоточенно внимательных людей пишущими. Но лиц и фигур, подобных Франциску за его письменным столом, я не видал ни до этого часа, ни во всю мою дальнейшую жизнь ни разу.
Помимо того, что он, казалось, забыл обо всем и обо всех, его лицо все время меняло выражение. И так ясна была мимика этого прекрасного лица, что я как будто бы сам видел, кому он пишет, и понимал, о чем он пишет.
Я был так увлечен созерцанием Франциска и его труда, что даже не заметил, когда И. вышел из комнаты. Предо мной шел точно личный разговор Франциска с его корреспондентами. Проходила целая вереница лиц. А письма скопились целой стопкой, и мне казалось, что это не конверты сложены на столе, а кусочки души Франциска, которую он разрывал и запечатывал в них.
Но вот он особенно углубился, склонился над бумагой, писал медленнее других писем, точно лучи падали от его пальцев на строки письма, и мне чудилось, что я вижу женскую фигуру, с отчаянием прижимающую к себе мальчика лет семи.
Иллюзия была так ярка, что я хотел уже выйти из комнаты, чтобы не мешать женщине говорить с Франциском наедине, как он посмотрел на меня и сказал:
— Учись владеть пространством. Я все время присоединяю тебя к моему труду, чтобы тебе легче было передать мою помощь всем моим друзьям и присоединить к ней еще и твою собственную любовь.
Теперь я понял, что образы, которые мне казались плодами моей фантазии, были на самом деле результатами любви Франциска, включавшего меня в свою мысль.
Окончив последнее письмо, он задумался, погрузился в молчаливую молитву, встал, взял в руки письмо и подошел с ним к жертвеннику. Здесь он опустился на колени, положил письмо на огонь чаши, охватил ее обеими руками, прислонился к ней лбом и замер в экстазе молитвы.
Я был потрясен силой, энергией, каким-то вызовом и требованием, которые исходили из всего существа Франциска. И я тоже опустился на колени, потрясенный стазом любви и самоотвержения моего друга, в своей молитве забывшего обо всем, кроме того существа, о помощи которому он молил ведомые ему высшие существа.
Как огненное пламя пробежало по мне сострадание к той, о ком молился Франциск. И в первый раз в жизни я понял глубокую силу и настоящий смысл молитвы.
Как умел и мог, я тоже молился о чистоте моих рук и сердца, чтобы быть в силах передать письма Франциска и не засорить их мутью собственной слабости и страстей. Много усилий я должен был сделать над собой, чтобы слеза умиления и преклонения перед самоотвержением моего друга и его даже трудно переносимой доброты не скатилась по моим щекам.