- Ну, по-летнему заиграло эхо, - сказал Егорша, возвращаясь к огню. Дождались и мы красных дней. Теперь не житье, а малина на сплаве будет. Просись к нам в бригаду.
Михаил вздохнул. Красные отблески золотили его карие задумчивые глаза.
- Чуешь, что говорю?
- Легко сказать...
- Чудило! Ты к самому Подрезову толкнись. Так и так: хочу на передовой участок. Лесной фронт. Комсомол... Да мало ли чего можно наворотить.
- А сев как? Кто меня отпустит?
- Ну, ежели ты такой жук навозный, страдай за всех. Мое дело подсказать. Сообрази! Лес-то теперь знаешь как нужен? Газеты надо читать, - с насмешливой назидательностью добавил Егорша. - А меня, думаешь, сразу отпустила Анфиса Петровна? Ого-го! Пришлось не один раз заходы делать.
- Ладно, попробую, - сказал Михаил.
С реки потянуло зябким туманом. Приближался восход.
Егорша стал устраивать возле костра лежанку. Положил несколько щепок на землю, на них набросал старых ивовых веток, в изголовье кинул подсохшие сапоги.
- Смотри не простудись, - сказал Михаил.
- Ничего. Есть кое-какая закалка. - Егорша широко зевнул. - А спирт-то у Подрезова - охо-хо! Я воды хватил, снова под парами.
Он лег на приготовленную постель, помолчал, глядя в светлое подрумяненное небо, и вдруг приподнялся на локоть.
- Слушай, а как ты в размышлении насчет Раечки Клевакиной... моей соседки?
- В каком размышлении?
- Как, говорю, насчет картошки дров поджарить? - Егорша коротко хохотнул.
- Болван! Еще чего придумаешь.
- Тогда, чур - Раечка за мной. Так и затвердим. Согласен? У меня, когда я ее вижу, температура делается. Ей-бо!
Гулко выстрелил угольком костер. Белый тонкий мундштучок папироски, которой напоследок разжился Егорша у Таборского, дымил в зеленой травке недалеко от его лица. Егорша быстро заснул. Лег на бок, зевнул и тотчас же запосвистывал. Тонко, как ряб.
Михаил снял с себя фуфайку, прикрыл его голые ноги.
Егорша не пошевелился.
Тогда Михаил снова сел на свое место к огню, достал из грудного кармана берестяные корочки.
За три года корочки потрескались, залощились, дратва, которой они были прошиты по краям, побелела, взлохматилась, а платочку - ни-ни, ничего не подеялось. Только немножко повытерся да посерел на сгибах.
2
Ему показалось, что Дунярка покраснела и как-то смущенно и даже растерянно переглянулась со своими подружками. Но в следующую секунду она уже стояла перед ним и с улыбкой протягивала руку:
- Здравствуй.
Пожатие было беглое, летучее, словно она это делала по необходимости. И вообще в этой высокой полногрудой девахе, одетой по-городскому, он с трудом узнавал прежнюю, тоненькую, как хворостинка, Дунярку. Все изменилось у нее за год: и одежда, и прическа, и даже рост. Впрочем, насчет роста скоро разъяснилось: она была в туфлях на высоком каблуке.
Дунярка была довольна впечатлением, которое произвела на него. Он понял это, на мгновение встретившись с ее карими глазами. И, может быть, вот только эти карие глаза, всегда такие самоуверенные и насмешливые, - может быть, только они и остались от прежней Дунярки.
Она тряхнула косами - тоже новая привычка.
- Что же ты стоишь? Садись. Да сними, сними свой малахай. А я-то думаю: почему у нас, девчата, все еще холодно?
Девчата рассмеялись. Конечно, это была шутка, но Михаилу она не понравилась.
- Ну вот, он и обиделся. А мы всегда смеемся. Смех - это лучший витамин. Верно, девочки?
Девочки охотно закивала. И ему стало ясно: Дунярка и тут командует. Да и как ей не командовать, если подруги ее просто замухрыги по сравнению с ней!
- Чаю хочешь?
- Нет.
- Имей в виду: у нас пять раз не предлагают. Это тебе не деревня-матушка.
Подружки опять захихикали. И на этот раз рассмеялся и он. В конце концов чего на осадки дуть, когда все настроились на вёдро?
Вытирая пот со лба - тепло было в общежитии, - он завел общий, для всех интересный, как ему казалось, разговор о том, что вот они скоро станут агрономами, поедут в деревню и - ой-ей-ей, какая работа их ждет: ведь ни в одном колхозе сейчас нет севооборотов; но Дунярка фыркнула: "Тоже мне агитатор-пропагандист!" - и разговор оборвался.
Он думал: во всем виноваты Дуняркины подруги. Это ради них, замухрыг, старается она. Чертов характер! Завсегда надо верховодить, чего бы это ни стоило. Но на улице не стало легче.
Они шли по проспекту Павлика Виноградова и молчали. Люди - нету спасенья от людей. Спереди, с боков, сзади. Солнце шпарит в глаза. И Дунярка губы закусила - будто удила у нее во рту.
Он заговорил первый:
- А ты настоящей горожахой стала. Смотри-ко, все на тебя заглядываются.
- Это на тебя, - не поднимая головы, сказала Дунярка.
- Почему на меня?
- А здесь любят, когда по улице ряженые ходят.
- Ты о моей шапке? - Михаил остановился. - Ну хочешь, я заброшу ее к чертовой бабушке?
- Не говори глупостей. Рассказывай лучше, как там мама, тетка?
Приноравливаясь к ее четкому, упругому шагу (красиво она шла, гвозди забивала, а не шла, - недаром все мужики пялили на нее глаза), он стал рассказывать о матери, о Варваре, затем, чтобы доставить ей удовольствие, сказал:
- А ты, между прочим, шибко стала смахивать на свою тетку. Ей-богу!
Расчет его оказался безошибочным. Густой румянец расплылся по Дуняркиной круглой щеке.
- Ну уж и на тетку, - сказала она с неожиданной застенчивостью. - Тетка у нас красавица. Куда мне.
Он сразу воспрянул, снял с головы шапку.
- Догадался-таки, - улыбнулась Дунярка.
И он улыбнулся ей. Ну с чего он взял, что она стыдится его? Ведь вот же зацепил ее самолюбие, и все вернулось к старому. И это не беда, что она постоянно задирает его. Не спи! Такие шикарные девахи лопоухих не любят.
Дунярка насмешливо повела бровью.
- Ты в цирке бывала? - спросил Михаил, окончательно решив взять инициативу в свои руки.
- Тоже спросишь! В городе живу - да в цирке не бывала.
- Давай сходим в цирк?
- Цирка еще нету. Он у нас приезжий.
- Жалко. Ну тогда вот что - пойдем в ресторан?
- Давай лучше в садик, - сказала Дунярка.
В садик? Да, они стояли у входа в березовый садик. И этот маленький садик, эта солнечная березовая благодать, так неожиданно сменившая шум и грохот большого города, рассеяла последние остатки того тягостного отчуждения, от которого ему было не по себе с самого начала их встречи. И Дунярка стала прежней, пекашинской. И, садясь на белую пустую скамейку в дальнем углу садика, она сказала: