Во дворе он разыскал ждавшего его Стефано. Утренняя заря освещала Рю-де-Бетизи и запекшуюся кровь, собиравшуюся в сточных канавах, камни мостовой из черных прямо на глазах становились красно-коричневыми. Матиас подозвал капрала и объяснил, что от него требуется. Гвардеец поджал губы и, не высказывая недовольства, поклонился.
– Протяни руку, – сказал ему рыцарь.
Стефано не требовалось повторять дважды. Как только Тангейзер опустил на его широкую ладонь двойной пистоль, выражение почтительности вернулось на лицо капрала.
– Приходилось когда-нибудь держать такое в руках? – усмехнулся госпитальер.
– Сударь, я даже не знаю, что это! – Гвардеец взвесил монету в руке. – Но вес приятный.
– Это пол-унции испанского золота. Двадцать два карата. Будь оно еще чище, то просто расплавилось бы в руке. Тут четыре сотни солей.
Месячное жалованье. У Стефано отвисла челюсть, но он промолчал.
– Если при нашей следующей встрече Орланду не будет причинено никакого вреда, а ты по-прежнему будешь рядом с ним, то получишь еще две монеты, – пообещал рыцарь. – Если обстоятельства потребуют его куда-то перевезти, езжай с ним. Что бы ни случилось, не оставляй его. Ты достаточно хитер, чтобы истолковать приказ Ломбартса, как того потребует ситуация. Используй для защиты имя Арнольда де Торси. Если вы с Орланду куда-то переместитесь, или случится что-то такое, о чем мне следует знать, оставишь записку для Матиаса Тангейзера в караульном помещении.
– Сударь, я буду ухаживать за ним, как за собственным сыном, – заверил капрал.
Когда Стефано отступил назад и отдал честь, иоаннит заметил, что к ногам трупа Колиньи привязана веревка. С другой стороны тело оканчивалось обрубком шеи. Головы адмирала нигде не было видно. Тангейзер посмотрел на швейцарца.
– Двое сторонников Гиза, – объяснил Стефано. – Голову засыплют солью и отправят в Рим. Торжественная клятва Папе, как они говорят.
– Я не сомневаюсь, что понтифик очень обрадуется.
– Они тоже так говорили.
– Вы скормили моих братьев собакам, – напомнил Матиасу Юсти.
– Стефано, ты можешь идти. – Тангейзер повернулся к юному гугеноту. – Что ты сказал?
– Вы не позволили надругаться над Колиньи, но скормили моих братьев собакам, – повторил мальчик.
– Тут речь идет о разных принципах! – вспылил Тангейзер. – О разных традициях.
– Потому что мы поляки? – спросил Юсти.
– Конечно, нет. Я считал вас норманнами – уж больно вы задиристые.
– Есть ли у нашего мира достойное будущее, когда люди скармливают друг друга собакам?
– Не знаю. Но точно знаю, что слишком умные молодые люди рано сходят в могилу и ты избежал этой участи по меньшей мере дважды.
– У моих братьев нет могилы. Чем я лучше их?
– Собаки или черви – Богу и дьяволу все равно, что бы ни утверждали разные религии. Твои братья приехали из Польши, чтобы умереть. Их имена были занесены в черную книгу судьбы еще до того, как они пересекли Одер. Возможно, твое тоже.
– И ваше.
– Многие пытались перевернуть страницу с моим именем, но находили там свое собственное.
Юсти умолк. Тангейзер же решил, что теперь неподходящее время для сочувствия.
– Ты для меня обуза, но я тебя не брошу, – сказал он резко. – Я взял тебя под защиту, но ты не пленник. Если мое общество так тебя злит, можешь идти своей дорогой. Но если мы вместе, ты должен прекратить эту истерику. В противном случае смерть заберет тебя – как просроченный долг. Возможно, вместе с Грегуаром.
В этот момент из-за угла показался и сам Грегуар, который вел за собой огромную серую кобылу. Матиасу всего раз в жизни приходилось видеть лошадь таких размеров – она тащила телегу с пушечными ядрами весом в три сотни английских центнеров. Вне всякого сомнения, это было необыкновенное животное – с горбатым носом, широкой грудью, необъятным крупом и изящной белой бахромой над копытами размером с тарелку для мяса. На шкуре лошади виднелись следы плохого обращения в этом городе, слишком ничтожном, чтобы оценить ее достоинства. Шрамы, ожоги и отметины от несчастных случаев, следы от жестоких ударов плюгавых людей, оскорбленных ее соседством, – подобные следы часто оставляет в большой душе этот мир, которому она доставляет неудобство своим существованием.
Все это вызывало сочувствие госпитальера. Но тщеславие не зря считается одним из тяжких пороков – после великолепных животных у свиты Гиза, которым он позавидовал, покрытая шрамами и нескладная кобыла показалась ему недостойной для передвижения по Парижу.