Меня предупреждали, что не надо уходить далеко от местной достопримечательности — живописной и романтичной улицы Каминито («Дорожка»), которую окрестили так в честь известной в 1920-е годы песни. Или наоборот, песню назвали в честь улицы? Музыка танго настолько неотъемлемая часть города, что для приезжего вроде меня эти понятия неразделимы.
Каминито — своего рода эксцентричный музей под открытым небом, где художники предлагают китчевые изображения уличного танго. А в Ла Бока прошлое действительно живет. Оно дышит вам в затылок ядовитыми испарениями реки, перемешанными с прокуренным дыханием моряков, авантюристов и дельцов, торгующих человеческими жизнями, — все они до сих пор населяют темные аллеи. По пути к дому Гильермо я где-то на уровне подсознания ощущаю холодную сталь их ножей, гнилостный дух болезней, опасность темных делишек. Слышу, как шуршат наряды молодых девушек, которых погубил этот район; звон цепей миллионов рабов, чье кошмарное путешествие началось в далекой Африке, а закончилось здесь, в утробе голодного, алчущего наживы материка. Чую запах животных, которых забивали молотками на скотобойнях и на торговых судах отправляли на экспорт, что в свое время позволило Аргентине стать одной из богатейших стран мира.
Но здесь же из мяса и крови, из страданий и артистизма, из секса и насилия, контрабанды и изнуряющего труда, из тоски по Старому Свету и надежды на Новый, от детей африканских рабов и нищих итальянских и испанских эмигрантов родилось культурное чудо, имя которому — танго.
Потом, в конце XIX века танго перекочевало из трущоб в такие рабочие предместья, как Ла Бока. И, как сказал поэт Лорка, оказавшись здесь, в сумерках Буэнос-Айреса танго распахнуло объятия великим фанатам скорби и слез.
— А, Капка, дорогая, ты все-таки пришла! Как раз к обеду.
Гильермо встречает меня у двери своей студии. Я вхожу. Атмосфера, пропитанная парами скипидара и одержимостью творчеством. Странные танцоры с коренастыми фигурами и одинокие музыканты, играющие на бандонеоне, наблюдают с развешенных по стенам картин, как художник раскладывает на запачканном краской и накрытом старыми газетами столе салями, сыр и хлеб.
— Сколько у тебя уже длится этот роман? — спрашивает с набитым ртом художник.
— Какой роман? — я даже перестаю жевать.
— Ну, с танго. Самые серьезные отношения из всех возможных.
— Правда?
— Конечно, — продолжает он работать челюстями с комичной серьезностью. — Все остальные имеют обыкновение заканчиваться.
На какое-то время мы замолкаем.
— Увидишь, — говорит он, собирая остатки еды. — Ты слишком молода, но возвращайся лет через десять, и поговорим. Посмотри вокруг, — он обводит рукой свою мастерскую-алтарь. — Это моя жизнь, моя возлюбленная. Я не хочу умирать, лежа в кровати. Я хочу умереть на своих двоих. А теперь давай танцевать.
Он ставит мелодию Гарделя, отца вокального танго. Я узнаю с первого же слова — «Каминито…». Мы неуклюже толчемся по захламленной студии. Конечно, Гильермо не танцор, а художник. Поэтому я прощаю ему жесткую, как рычаг, руку на моей спине и бесконечные наставления. Песня рассказывает печальную историю маленькой дороги: время разрушало ее точно так же, как стерло из памяти прошлое героя, когда он прогуливался по этой самой тропинке со своей возлюбленной. В танго прошлое всегда самое счастливое время. Но Гильермо весь в настоящем и будущем.
— Тебе на память, чтобы не забыла меня до следующей встречи, — он берет салфетку и быстро изображает танцующую пару.
— Я не знаю, будет ли следующий раз, — говорю я.
— Почему? Ты думаешь вернуться в Новую Зеландию, выйти замуж за фермера и забыть Аргентину? — брови паяца Гильермо ползут вверх.
— Нет, — смеюсь я.
— И я так не думаю.
Он провожает меня до автобусной остановки, и мы обнимаемся, как старые знакомые.
Десять дней моего путешествия почти на исходе, и единственное, что я успела сделать, не связанное с танго, — это случайно подстричься в старейшей цирюльне в Сан-Тельмо. Именно в цирюльне. Не нужно особых познаний в испанском, чтобы отличить брадобрея от парикмахера. Но я здесь, стою посреди старомодного салона с кожаными креслами начала прошлого века, и меня доброжелательно разглядывает пара очень пожилых мужчин. Я показываю на свои короткие волосы, давая понять, что хочу их постричь.
— Нет, — улыбаются они, качая лысыми головами, и я вспыхиваю от смущения. Из головы улетучиваются все знакомые слова, кроме muñeca, — «куколка», так в Буэнос-Айресе ласково называют девушек.
— Танго, — твержу я, будто заветное слово способно помочь. — Я здесь ради танго. — Показываю на площадь, где высокий мужчина с «конским хвостом» на голове танцует с женщиной в черно-красном. Это Индеец — известный городской милонгеро, предмет обожания местных дам. Лицо старика озаряет понимающая улыбка.
— А да, танго.
Я лезу за карманным словариком, но это лишнее, потому что один из братьев — ах вот кем они друг другу приходятся! — принимается за стрижку. Делает он это очень медленно, трясущимися руками, покрытыми старческими пятнами, и очень бережно, будто каждый волосок стоит целое состояние. Второй дремлет в кресле. Он похож на огромную ящерицу, нежащуюся под солнцем. Пробудившись, он отказывается взять у меня деньги и целует на прощанье руку.
Радость и благодарность переполняют меня, я мчусь в ближайший киоск, чтобы купить им цветов, но вернувшись, вижу запертую дверь. Я кладу цветы прямо на тротуар у входа, что выглядит диковато, словно возложение венка на могилу. Так что беру букет и иду по городу, сияя, словно женщина, которую любят, — и именно так, впервые за долгие годы, я себя ощущаю.