Во дворе четырнадцатиэтажки рос дуб, кажется, не засохший до сих пор. Каким-то образом выживший в городе, где гибнет все и вся. А окна — вон те. И светится только одно. Одно из четырех. Три черных «карты».
Лифт пообтрепали. Когда-то Худур хвалилась, что у них в доме самый чистый лифт, она, мол, самолично надрала уши трем подросткам. Тогда это в принципе еще могло быть. Сегодня она бы не надрала. Я вот шастаю по ночам без оружия, уже почти пожилой. Так себе, правда, одетый. Интереса не представляющий. Разве что закурить у меня можно попросить… Худур могли, скажем, убить подростки в лифте…
Дверь открыл Боря. У него здорово поредели и посерели волосы и отекли веки. Погрубела и побагровела кожа на лице и руках. Ходит шаркая.
— Вот так, Адик.
— Когда же это случилось?
Мы уже проходим в комнату, которую Худур называла гостиной. Значит, сейчас зажглось еще одно окно. А горело то, что из кухни. В гостиной сменили мебель, полно всякой аппаратуры и металла.
— Убили десятого августа.
Я помнил, что день рождения у Худур был восьмого августа.
— Какое свинство и подлость! — вскрикнул Борис. Он стоял по-прежнему спиной ко мне перед фальшивым камином. Уставленным старинными подсвечниками. Свечи в них наполовину обгорели. Видно, это эффектно смотрелось по вечерам.
— Ты представь, ее убили! Зазря, за просто так!
— Я ничего же не знал, Борис. Мне сказал Генка.
— Я ему звонил. Он что там? Умирает?
— Да. Недели через две. Рак. Вот он меня-то и позвал, чтобы рассказать очень странную вещь. Он много лет уверен, что кто-то из нашей прежней компании за всеми остальными охотится.
Борис, все так же пряча лицо, вышел на кухню. Там зазвякало. Я подумал, что он так и живет теперь один. Дочери небось обе замужем. Но ведь не прошло и двух недель. Вот зовет меня на кухню.
Борис откупоривал бутылки, уже третью, на столе были еще банки с пивом и консервы. И ветчина. Он собрал гостей?
— Охотится, не охотится. Это у Генки бред.
— Ты кого-то ждешь? — кивнул я на бутылки.
Он посмотрел недоуменно:
— Это я нечаянно. Нет, я один. Оля и Рая у своих… Я понимаю… тебе можно рассказать. Налью сейчас, вмажем, и расскажу. Сам я виноват.
Он налил, быстро выпил и опять налил. Пил он коньяк. Я тоже осторожно присоединился. Закусили.
— Чего смотришь? Меня не берет. Эта самая толерантность усилилась, — он усмехнулся, — особенно в последние дни. Пей.
— Да пью.
— Ну ты ж трезвенник. Не боись, следователь-любитель, я не одурею. Расскажу. Генка псих. Твой Генка псих! Я расскажу, я помню, ты у нас всегда что-то такое распутывал, отгадывал… кроссворды. Да? Я тебе расскажу. Конечно, ее убили. Да только зря, по-глупому, без всяких «преследований» твоего Генки… ее хотели грабануть.
Борис замолчал, прожевал, часто моргая и глядя в стол. Параллельно с жевательными движениями, так я себе представил, в его мозгах пульсировала важная мысль. Наконец она родилась (после внушительного глотка):
— Есть варианты: она была связана со всякими структурами.
— Коммерция?
— Почти. Один мужик, черкес, он не то чтобы грозился, но мог.
Борис опять что-то снял с тарелки и забросил в рот. Жевал.
— Как же ее убили? Кто-нибудь расследовал? Уголовное дело?
Борис жевал. Мысль требовала тщательной обработки, другие мысли к процессу не допускались.
— Ты знаешь этого черкеса. Тогда знал. Борис Михалыч Скоков. Ну? Вспоминаешь?
А ведь был такой. Вспоминаю. Запомнился он, кстати, как и многие и вообще многое, сочетанием каких-то (сейчас вспомню) неприятных моментов или деталей. Да, конечно. У Бориса Михалыча была отвратная манера разделять слова междометием «э-э-э», но при этом, (хотя эти «э-э-э» и сами по себе отвратительны и свидетельствуют, по-моему, о патологически дырявом мышлении) «э-э-э» из-за его сокрушительно-низкого голоса походило на натуральное рычание и казалось, что тут же вслед за рыком Борис Михалыч гавкнет. А зрительно… ну, большой, щекастый, из плоскости лица, как помнится, ничего что-то не выдавалось: нос приплюснутый, губы тонкие, глазки плоские, мелкие…
— Вспомнил, — сказал я.
— Вот он мог. Но это второй вариант. А по сути, хотели грабануть. Налетом. Ты наливай. Чего теперь. Не вернешь… она легко ушла. И ни долгов за нею, ни дел… ну, есть еще один момент. Тебе для кроссворда.
Борис еще поел. Обвел черным взором гостиную:
— Без нее трудно. Но я тебе расскажу третий вариант. Ты не знаешь…
Я заметил, что третий вариант может, судя по усиленному жеванию и почти отчаянному взгляду Бориса, представить наибольшие трудности в любом смысле: для извлечения его из мыслительного процесса, для снятия тормозов, сдерживающих аффект, для принятия решения. Можно ли быть со мной столь откровенным. Конечно, Борису трудно было часами и днями молчать в пустой, тем паче населенной призраками квартире…
— Ты, может, что и слышал… не знаю. Еще в те годы сплетни пускали. Худур, мол, слаба на передок, а муж, я то есть, слабак… даже как бы импотент. Это все хренота, но ты видел, как она внешне так, для эффекта, вела себя. Она и потом так вела… в общем, я ей пару раз врезал как-то…
Борис покосился в мою сторону, но в глаза не посмотрел, опять подобрал кусок снеди. Говорить с ним стало что-то совсем тягостно.
Я решил задавать ему прямые, конкретные вопросы. А то с места не сойдем.
— Где ее убили?
— На даче. Мы ту дачу здорово доделали. Дощечками, паркет, кафель…
— Она одна там была?
— Да нет. В том-то и дело.
— Кто был еще?
— Алкаша она одного наняла кафель класть в туалете. Цветной кафель. Итальянский. С такими… картинками. Хотели, чтобы высший вкус…
— Были они вдвоем?
— Ну вроде так. Они там вдвоем-то часа два были, а тут я подъехал. Мы с Гришей были. С зятем.
Борис уставился в полированную стену, на которой и в самом деле, даже мне показалось, поплыли бледно-бежевые призраки: столбы при дороге, заборы соседних дач, у-образная мертвая ветла и гробовидная крыша последнего пристанища еще в тот миг живой Худур.
— Я на своей ехал. Не то чтобы припозднились, но по сумеркам…
— У нее же день рождения восьмого августа? А это было…
— Да не праздновали. Она каталась в Питер восьмого. Перенесли на одиннадцатое. Она вот и устроила, чтобы десятого кафель кое-где ей этот алкаш заменил, да уборка… там они вдвоем были. И представь, я уже нашу дачу почти видел, метров двести не доехали… как тут, скажи, подгадаешь?! А?! Мне б там в одном месте бы не остановиться, да хренов мент в одном месте на полминуты задержал… а успей мы эти двести метров проехать, ничего бы не было.
На стене сгустились и столпились образы. Я вполне видел это: ветлу, крышу, бегущий слева от проселка забор…
— Там у нас посадки… между улицей и окнами вдоль забора всякая сирень. Окон я не видел и этого, или их, не видел.
— Что же случилось?
— А в окно им шарахнули. «Фэ-один». Шестьсот граммов взрывчатки. Прямо в гостиную. Я-то не понял — грохнуло. А мы себе плетемся. Хотя тут уже спешить было поздно. Может, только этих бы застали.
— А решетки на окнах?
— Да эта дура перед своим днем рождения их сняла в гостиной, для эстетики! А алкаш этот тут же был в гостиной. Он и Худур.
Борис сморщился, стал есть и выпил большую рюмку. Образы на стене померкли. На полу неподвижная тень Бориса застряла в пышном ковре.
— И никого не видели?
— Нет. Там сирень выше головы. Мы и дыма не видели. Подъехали к воротам, дали сигнал. Посидели. Я гляжу, Димка-сосед идет от своего дома, мол, рвануло у вас в дому, не газовый ли баллон. А я еще «Чего у нас?! Это вон там вроде!» Потом вошли в дом.
Борис попытался, кажется, опять вызвать на стене образы, но это показалось слишком страшно. Он стал смотреть в ковер.
— Рвануло возле рояля. Худур два вот каких, с грецкий орех, осколка — в грудь, два — в живот, два вот сюда, в челюсть, в глаз… руки вообще чуть не оторванные, а этому, алкашу, всего-то пару осколков в голову. Побило все. Рояль, камин, стекла все… всего было сорок осколков. Которые нашли. Они, видно, гранату с оттягом швырнули, она как бы на лету рванула, даже, может, Худур ударила сперва в грудь, как следователь объяснил на основании экспертизы. Граната попала между Худур и роялем. Этот хмырь, алкаш, стоял вроде в стороне, за Худур. Ему мало и досталось. Но хватило.