Они его даже не почувствовали. Подавать знаки было напрасно. Его разгоняло — все быстрее и быстрее. Он уже проносился над Веной, над Карлспляцем, над горизонтально зависшими в нишах подземного перехода наркоманами, над первыми трамваями на Кольце, над метрополитеновским дном и всем, что глубже. Он уже видел перед собой там, за культурно-исторической клоакой Внутреннего Города, всю северную окраину с ее Венским лесом, зеленым и липким в эту пору года. Ему захотелось упасть на этот лес.
Но где-то в воздушном треугольнике между Святым Штефаном, Мальтийской церковью и Гробницей Капуцинов его властно ударило о невидимый и непроницаемый занавес. И всего ослепило нестерпимо-белой вспышкой. Перед ним встала Световая Стена, из которой хрипловатым джазовым голосом спросили:
— Кто Ты такой? Кто домогается быть впущенным?
Карл-Йозеф непостижимо для себя ответил:
— Я — Его Сиятельство, император Австрии, король Венгрии.
Зрители (а было их, невидимых, сотни тысяч на этом концерте) засвистели и затопали.
Тогда из Световой Стены тот самый голос промолвил:
— Я такого не знаю. Кто домогается быть впущенным?
На это он снова непроизвольно произнес:
— Я — император Священного Рима Карл-Йозеф, апостольский король Венгрии, король Богемии и Цыгании, король Ерусалимский, в молодости фан «Джудас Прист» и «Айрон Мейден», великий князь Трансильванский, великий герцог Тосканский и Краковский, герцог Лотарингский…
На это их стадион отозвался еще более мощным взрывом возмущения.
— Я не знаю такого. Кто домогается быть впущенным? — спросили еще более хрипло от Стены в третий раз.
И только тогда новоприбывший нашелся с ответом:
— Я Карл-Йозеф, бедный грешник, фотограф и прелюбодей, сдаюсь на Твою милость.
Невидимые Зрители затихли. Всего на полсекунды, хотя показалось, будто на девять тысяч лет.
— Теперь можешь войти, — прозвучало от Стены.
И тогда Стена перестала быть стеною, а стала Световыми Ступенями, и они вели — как это ни удивительно — вверх.
(Представим себе, что все случилось именно так. Ибо что остается нам? Тело на сдвинутых вместе письменных столах?)
В тот же миг Артур Пепа кладет ладонь на Ромин теплый изгиб. Это происходит с ним как раз на середине пути между сном и явью. Во сне только что толпилась ватага шумных людей, что-то вроде гуцульского хора или театра. Они выкрали у него из кармана писанку, всю в оранжевых звездах и крестах, и отказывались ее возвращать. Увидев, что он просыпается, они исчезли гурьбой — кланяясь, пританцовывая и что-то такое срамное стыдливо напевая.
И пусть таким будет уход героев, но уже иных — из иного романа иного автора.
А нам с вами сейчас тоже стоит уйти — в надежде, что на этот раз Артур Пепа все-таки не проспит утренней эрекции.