В этом отношении он был совершенно иррационален, что не могло не проистекать из его извилистой, собственно, как и у подавляющего большинства его австрийских соотечественников, генеалогии. В течение последних четырех-пяти столетий его предки столько всего намешали социально, этнически, конфессионально, политически несовместимо-взрывного, что Карл-Йозеф мог с равным успехом считать себя потомком баварских пивоваров-анабаптистов, судетских погонщиков мулов, тирольских сыроваров, обанкротившихся зальцбургских ростовщиков, сопроньских продавцов соли, нескольких самоубийц-банкиров и опять-таки самоубийц, но уже епископов, а кроме того, прочих ярких личностей, среди которых был также какой-то глотатель огня и ножей из Лайбаха, и привселюдно сожженная за ведьмовство раскосая хозяйка кукольного театра из Тарнова неподалеку от Кракова, и известный составитель сельскохозяйственных календарей из Маттерсбурга и не менее известная феминистка-журналистка, тоже раскосая. Одним из отдаленнейших своих ответвлений семейство Цумбрунненов восходило к композитору Букстехуде, другим — к художнику Альтдорферу. Но совершенно не исключено, что первое свое украинское путешествие Карл-Йозеф совершил под влиянием семейного мифа о прадеде, фанатически деятельном старшем лесничем из Ворохты, впоследствии переведенном на службу в Чертополь. Прадед, как ни удивительно, тоже носил имя Карл-Йозеф. Как ни удивительно, Карлами-Йозефами вообще звались девять десятых всех мужчин из рода Цумбрунненов. Прадед Карл-Йозеф Цумбруннен вписан золотыми буквами в историю австрийского (а то и мирового?) лесоводства как тот, кто в середине XIX столетия засадил хвойными породами и буком огромные площади лысых карпатских склонов. «Здесь никто уже не помнит о нем, — писал Карл-Йозеф, его правнук, в своих письмах, — и любые мои попытки что-то о нем разузнать заканчиваются неудачами. Складывается впечатление, будто в двадцатом веке здесь воистину случился ужасный катаклизм, что-то вроде тектонического сдвига, вследствие которого все, что произошло и существовало ранее, скажем, перед тридцать девятым годом, провалилось в небытие. Я говорил с несколькими молодыми историками, и они уверили меня, что будут добиваться присвоения имени прадеда одной из кафедр здешней лесной академии. Но разве для меря важно это!»
В девяносто втором он ездил дважды, в девяносто третьем — только раз, но надолго, кажется, просидев во Львове целых три разрешенных визой месяца. В девяносто четвертом, услышав о результатах последних украинских выборов, он решил, что ему уже никогда не удастся туда поехать. Его тогдашние письма отличаются особенной резкостью и горечью: «Эта страна имела прекрасные шансы измениться и из состояния перманентного уродства и олигофренической беспомощности почти молниеносно перепрыгнуть в состояние по меньшей мере нормальности. Оказалось, однако, что количество тех, что внутри ее самой не желают этого, вообще не желают ее существования как такового, существенно превышает все допустимые пределы. Два года назад я, похоже, очень ошибался. По большому счету, это не мое дело, а их, они ежедневно делают свой собственный выбор. Мне жаль лишь ту никчемно крохотную кучку иных, с которыми я здесь познакомился и довольно неплохо сотрудничал. Ныне все они замерли в недобрых предчувствиях ликвидаций и чисток, кто-то как-то даже произнес слово „эмиграция“, еще кто-то — „отделение, Збруч“[3]. Не думаю, что при том сыграла свою роль доза употребленного алкоголя — заявлено это было совершенно трезво. Конечно, формирования, подобные историко-культурному обществу „Дунайский клуб“, будут закрыты не сразу, не завтра, таким образом, пока есть возможность, необходимо успеть сделать больше». Посему во второй половине июля того же девяносто четвертого года Карл-Йозеф Цумбруннен надолго исчезает в Карпатах, фотографируя в основном старые кладбища для будущей выставки «Memento». Почти целый месяц он провел между небом и землей, ориентируясь по старым, предусмотрительно привезенным из Вены, военным картам, продвигаясь то долинами рек, то грунтовыми дорогами, а иногда и по горным хребтам, то и дело повторяя странное, как заклинание, слово Горганы[4]. Он заходил в села только для того, чтобы прикупить немного еды — десятка украинских слов и жестикуляции в целом хватало для взаимопонимания; некто уверял, будто при нем уже тогда была переводчица, но это не совсем вяжется со смыслом и настроением его тогдашних писем об одиночестве под звездным небом. В то лето стояла удивительная жара, трава пожелтела еще до августа, и Карл-Йозеф Цумбруннен сильно загорел. Его излюбленным занятием стало время от времени погружаться в неисчислимые горные потоки и сосредоточенно лежать в них, глядя в насыщенно-синюю, без единой тучки, пропасть сверху. Дождей не случалось уже давно, поэтому воды в потоках стало ощутимо меньше, но при этом она очистилась до зеленоватой прозрачности и была теплее обычного. А Карл-Йозеф Цумбруннен, как и все мои герои, очень любил воду.
3
По реке Збруч с 1921 по 1939 гг. проходила граница между входившей в состав Польши Галичиной и Советской Украиной, входившей в состав СССР.