Таким образом, она подсунула ему личный тридцать седьмой год, увенчанный убийством близкого товарища, открытого любым смертельно опасным (буквально) авантюрам газетчика-пролазы, выброшенного на полной скорости из пассажирского поезда где-то между Здолбуновым и Киевом (пьянка в купе, курение в тамбуре, случайные попутчики-сообщники, полет меж искрами, смертельная опасность). Артур Пепа почти ничего не знал о проводившихся погибшим многообразных репортерских расследованиях, но время от времени мог догадываться об их рискованной напряженности. Поэтому, когда через пару месяцев после того, что случилось, представитель органов правопорядка успокоил присутствующую на пресс-конференции общественность по поводу того, что данное убийство не имеет ничего общего с профессиональной деятельностью потерпевшего, извините, убитого, Артур Пепа тоже подписался под каким-то крикливым письмом протеста, две трети слов из которого гневно пучились заглавными буквами. Впрочем, что там все эти письма да подписанные спьяну конвенции — больше весила переполненность его внутренней чаши. С того момента, как его рисковый приятель полетел навсегда в свою завагонную, размазанную рельсами и столбами ночь, Артур Пепа понял: что-то ушло бесповоротно, золотых времен больше не будет, впереди сгущение тьмы и холода.
Но даже эти обстоятельства никоим образом нельзя считать определяющими в его кризисе. То были скорее следствия: вялость письма чаще всего говорит о чувственном опустошении, а смерть обязательно вламывается туда, где не хватает любви. Поэтому никто, кроме самого Артура Пепы, не мог знать, что все, что с ним происходит, происходит как раз от утраты любви. Или — если последнее словосочетание кажется слишком громким — от все яснее ощутимого равнодушия к когда-то любимой женщине. Или — и этого Пепа боялся больше всего — от утраты способности к любви вообще. Да, поначалу это было постепенное угасание его сексуальности, хотя иногда невзначай замеченное мельканье всяческих уличных бедер и ягодиц еще могло расшевелить в нем прежнего сперматозавра. Того самого, который совсем еще недавно, во времена куда лучшие, в свободном плаванье за день-деньской набравшись вволю электризующих взглядов, взмахов, ожогов, надышавшись весной, вином, духами и секретами секреций, мог в ту же ночь так щедро все это отдать, что Рома Вороныч, его жена и лучшая из любовниц, почти теряла сознание.
Она была старше на неполных пять лет, но это не могло иметь никакого значения тогда, в миг их первого сближения.
Все началось с выставки литографии в историческом музее. Они наслаждались привилегией жить в городе, где подобные акции просто необходимы, чтобы время от времени несколько порастрясти гнетущее окружающее оцепенение. Артур Пепа не очень-то разбирался в особенностях литографии, в частности цветной (а была выставка именно цветных литографий), но и не прийти он не мог — хотя бы просто памятуя о неизбежной при таких оказиях последующей пьянке с участием целой армии странствующих комедиантов. («Знаешь, во мне все замирает, стоит лишь подумать, что в тот вечер я мог не дойти», — скажет он ей уже через несколько лет, в постели, счастливый от изнеможения, положив едва успокоенную ладонь на ее скользкий от любовных ласк живот. Она поймет, что он о той выставке, поскольку ответит: «А я собиралась заглянуть только на пять минут, там были несколько моих знакомых».)
Хотя, возможно, то была и не выставка литографии в историческом музее. Может, выставка механических часов в музее патанатомии? Или какой-то перформанс с Пластиковой Рыбой и ртутными термометрами? Сейчас это для нас не имеет значения. Сейчас это уже почти не имеет значения и для них.
Но тогда, обгоняя на узкой деревянной лестнице какую-то молодую женщину в плаще и пытаясь не наступать на пятки маленькой девочке, которую та вела за руку, Артур Пепа вынужден был притормозить, чтоб подхватить упомянутую женщину под локоть. История сломанного на лестнице каблука должна была иметь продолжение: ощущая себя в некотором роде пародийным пажем игнорируемой чернью королевы и неосторожно дыша в лицо спасенной даме странной смесью употребленного незадолго перед тем пива, кофе и коньяка, Артур Пепа принялся за поиски главного героя выставки («Только не уходите, я сейчас, я сейчас…» — это ей, а сам по лестнице сломя голову в выставочную толпу, из которой наконец-то извлек своего дражайшего приятеля Фурмана с его золотыми запонками и руками); в тот вечер Фурман как хозяин акции был облачен в одолженный в опере фрак, что не помешало ему, будучи героем и также выпивши, вооружиться музейным молотком и гвоздями и восстановить сломанный каблук на — пусть уж! — золотой туфельке незнакомой пани Незграбы. «Держите», — торжественно заявил Фурман, по-сапожницки и несколько покровительственно выплевывая из уст лишний гвоздик, за что был поцелован в щеку, а Пепа, чтоб не утратить инициативы, куртуазно попросил позволенья надеть туфельку на ножку (исторический музей! клавесины! галантный праздник! рококо! охохохо!), разумеется, имелась в виду ее ножка, однако он и не позволил себе сказать «разрешите, я обую вас» — хотя язык у него чесался. «А это Коля», — зачем-то сообщила она, указывая на девочку и нервно посмеиваясь. «Коломея Вороныч», — торжественно поправила малышка, нажимая на «р» посередине своей фамилии так, чтобы получился по меньшей мере звук «ррр». Обе были в одинакового покроя плащах, разнящихся, разумеется, только размерами, и прически у них были ужасно похожи. Поэтому нетрезвый Артур Пепа подумал, что перед ним фея со своей ученицей. «И все же я выпил бы оттуда шампанского», — кивнул он на туфлю. «Ладно, меня там ждут», — уверил умница Фурман и вовремя растаял, золотой.