Выбрать главу

Задумывалась сплошным речевым потоком и несколько взахлеб рассказанная история старого гуцульского театра (или хора — Артур Пепа пока не знал). Когда-то он что-то такое читал или слышал: о том, как в сорок девятом году в Москве решено было оглушительно отметить семидесятилетие Сталина; по этому поводу были согнаны легионы всяческих фольклорных исполнителей, обязанных принять участие в посвященном Учителю фестивале преданности. Среди полчищ якутов, карелов, мингрелов и чечено-ингушей должно было найтись место и для нововоссоединенных западенцев, среди которых выбор высокопоставленных организаторов уверенно пал на экзотически-эффектных, в тесных красных штанах и с цветными перьями на шляпах гуцулов. Империя Бессмертного Иосифа как раз вступала в свою позднеримскую, несколько эллинистическую стадию — на смену первобытно-коммунарскому аскетизму, не в последнюю очередь дискредитированному недавней изнурительной войной, шла вполне гедонистическая мода на пышность и красочность. Победителей и в самом деле не судили, наоборот — судили они, пользуясь при этом трофейными обломками мира побежденных. Таким образом, верхушка Пирамиды уже привыкала к полотнам Рубенса, плюшевым лежанкам, шоколаду и тонкому дамскому белью, дело неуклонно двигалось к грандиозным коньячно-виноградным злоупотреблениям и половым извращениям. Следовательно, такое государственное развлечение, как костюмированные танцы народностей, не могло не заинтересовать этих первых постмодернистов.

Гуцульский театр (или хор?) существовал в Чертополе еще с каких-то австрийских времен. Ни одна из последующих властей не отваживалась или не успевала его ликвидировать — очевидно, нет нужды здесь пояснять, почему он никого особенно не раздражал. В его составе доминировали уж никак не простонародные, аутентично-автохтонные самородки — нет, то была разнообразная типично местечковая публика, или, лучше сказать, интеллигенция, но опять же та, которую принято было считать трудовой, то есть еще не оторванной от корней. То есть, используя несколько графоманскую образность многих предшественников Артура, их кровь еще пахла дымом колыб, но думы уже дорастали до понимания настоящей Сути Истории.

Ясное дело, в тот миг, когда неспешный пригородный поезд тронулся дальше от упомянутой маленькой станции, Артур Пепа еще ничего такого не видел. Единственное, что засело в нем на долгие недели — это предчувствие романа, материализованное в двух фигурках калек и утренней тишине, устеленной красными осенними листьями. Вскоре ко всему этому присоединилась — показав змеиную голову из другого тайника памяти — история большого путешествия гуцулов в Столицу.

Она манила до умопомрачения, в ней жила возможность мифа и поэзии, напряжение извечной драмы художника и власти, хронологическая середина столетия, предоставлявшая возможность перекинуть временные мосты во все стороны, завертеть в едином танце потомков и предков, убивать живых и воскрешать мертвых, коллажировать время, а с ним и пространство, переворачивать горы и пропасти. В ней была возможность приближения к смерти, ибо она сама ужасно пахла смертью, и Артур Пепа надеялся оказаться адекватным. Изо всех его романных предчувствий вырисовывался Маркес, точнехонько он самый — эдакий магический реализм, длинные и гипнотизирующие периоды почти без диалогов, предельная плотность и насыщенность в деталях, эллиптичность намеков. И именно потому, что он это так видел и так понимал, он никак не хотел за все это браться. Потому что он не хотел, чтоб это был Маркес.