И еще: знать, как стонет умирающая ведьма.
И еще: статистику заболеваний туберкулезом в высокогорных районах Карпат в конце сороковых.
И еще: историю всех музыкальных инструментов, за исключением трембиты.
Потому что и впрямь его роман должен был получиться очень фрагментарным, на каких-то ста машинописных страницах, и ничего из вышеперечисленного в него не должно было попасть, но должно было присутствовать знание всего перечисленного выше — иначе такой роман просто не мог бы написаться. Так вот, осознавая все это, Артур Пепа кривился от мысли, что нужно накупить каких-то блокнотов и диктофонов, старых книжек, военных карт, цифровых фотокамер, ходить в какие-то бесконечные экспедиции, не возвращаться из них, систематизировать и классифицировать собранное, усваивать его всем собою, становиться частью этой коллекции, сливаться с нею, словом, быть Флобером. Но он не хотел быть Флобером, и потому роман его не писался.
К тому же он даже не знал, зачем это все. Тысячи раз похоронив навязчивую романную идею, как уже похоронил тысячи других романных идей, он все же не мог от нее освободиться. Мне кажется, такое раздвоение могло быть связано с его кризисными страхами и отчаяньями. Например, он мог сознательно оттягивать час материализации романного текста, внушив себе, что этот роман должен быть окончательным, то есть он исчерпает свое теперешнее предназначение, а значит, как только все это напишется, пути для смерти будут расчищены сверху. Поэтому он придумывал как можно больше препятствий, чтобы как можно дольше не начинать. Суеверность Артура Пепы на тридцать седьмом году жизни не знала пределов — он был уверен, что такие романы не проходят безнаказанно, что ступив однажды на эту убийственную дистанцию, он словно примет последнее условие на тему все или ничего.
Но в то же время он был уверен в том, что это неминуемо, что ему никуда от этого романа, этого писания, этого старого гуцульского театра (хора?) не деться. Поэтому так или иначе, а все это должно было окончиться внезапной остановкой сердца (как будто вообще бывает что-то другое). «Наверно, уже после Пасхи», — почему-то подумалось ему. Главное, не сейчас, не сразу, не здесь-и-сейчас. Главное, прожить еще одну весну. С какого-то времени вёсны начали пролетать совсем незаметно — без прежнего шелестенья влажных крыльев и авитаминозного подъема, таким образом, следовало как-то от этого спасаться.
Поэтому он довольно легко согласился на Страстной неделе выбраться в горы вместе с Ромой и ее дочкой. Незнакомый хозяин фирмы, для которой Артур Пепа иногда придумывал рекламные слоганы, приглашал посетить его пансионат на полонине Дзындзул. Официальное, присланное по почте приглашение открывалось несколько искаженным эпиграфом из Антоныча, где слова водку пить, словно нарочно для Артура Пепы, были выделены курсивом. В самом приглашении в наихудших фразеологических традициях переходной эпохи речь шла о христианской любви и благотворительности, а также о героях бизнеса, которые в экстремально трудных условиях налогового пресса и коррумпированности властей умудряются не забывать о героях культуры, и в меру скромных возможностей поддерживают их своими инициативами (последнее слово также было выделено шрифтом — как выяснилось позже, совершенно неспроста); далее говорилось об условиях несколькодневного пребывания гостей в пансионате «Корчма „Луна“» (еда, джакузи, руци-бузи, отдельные спальни, то-се, фуё-муё); дальше почему-то шел пассаж о том же Антоныче, которого, оказывается, призваны были почтить участники акции; в чем заключалось это почтение, не говорилось ни слова. Завершалось все это достаточно бессмысленным призывом на будущих выборах поддержать политический блок «Карпатская Инициатива» (вот оно, вот оно вылезло!) и опять-таки стихом, хотя здесь уж отнюдь не антонычевским: