Однако полет ее мыслей был прерван бесцеремонным появлением в кладовой старого толстяка пана Доктора. Он вошел туда, протирая свои довоенные очки и счастливо жмурясь от солнечного света.
— Какая красота! — сказал Доктор. — Мое любезное почтение молодой панне. Хороший пирог?
Коля как раз наполнила рот сладко-густой массой, поэтому сумела отреагировать только невыразительным «угу».
— Утро и молодость, — не умолкал Доктор, усаживаясь рядом за столик. — Все, чем дышит настоящая поэзия. В вашем возрасте (он произнес моводостъ и водвасте, но было ясно, что на самом деле это слова возраст и молодость), в вашем возрасте поэзией определяется каждое душевное движение. Вы любите поэзию?
— Да, — ответила Коля, проглотив.
— Да! — убежденно кивнул головой Доктор. — Тот период, которым вы сейчас, милая панна, имеете счастье наслаждаться, один молодой поэт когда-то назвал приветствием жизни. Вы, конечно, знаете, какого поэта я имею в виду?
Доктор взглянул на Колю чуть поверх очков, как доброжелательный экзаменатор.
— Да, — ответила Коля не совсем уверенно.
— Я знал, я знал, что вы знаете! — искренне обрадовался Доктор. — К сожалению, в последнее время наша молодежь не слишком ориентируется среди этих имен. Но вы не такая, я уверен. Ешьте, прошу вас, ешьте дальше, пирог, очевидно, очень вкусный, не говоря уж об этом чудесном горном меде! (Он сказал горьгом, но Коля все равно продолжила есть, правда, теперь уже как бы через силу.)
— Богдан-Игорь Антоныч, — заговорил профессор через мгновение, открыто любуясь ее молодым аппетитом, — был и останется в нашей памяти поэтом прежде всего весны и молодости. Поэт весеннего похмелья — так он сам о себе сказал, и лучше его не скажешь.
Коля не знала, что на это ответить, к тому же слово «похмелье» в интерпретации отчима значило для нее нечто иное, но Доктор, к счастью, вещал дальше:
— Вы, молодые, обычно не замечаете весен. Вам кажется, будто весна является чем-то настолько постоянно присутствующим в этом мире, что вы воспринимаете и принимаете ее без рефлексий. Это уже потом, значительно позднее, придет осознание, что все наши весны, как и наши лета, сочтены. «Еще смех мой звенит, еще юн я душою», — так вдруг прозревает поэт Антоныч. Прошу задуматься над этим еще. Не оно ли является начатком трагического в своей сущности открытия, что мы одарены преходящестью?
Профессор с улыбкой смотрел на Колю, отчего ей даже горный мед показался горьким медом. Она лихорадочно думала, что бы на это сказать, потому что ей стало немножко жаль старого хоббита, и наконец спросила:
— Может, хотите пирога? Тут его еще много…
— О, благодарю сердечно, — взмахнул руками Доктор, — мне нельзя сладкого. Сахарный, знаете. Когда-то я любил сладкое, особенно маковники моей тети. Но взгляните туда, за окно. Какие прекрасные горы! Какое солнце! Горы и солнце — две вещи, что дарованы нам для полнокровного наслаждения кратковременной экзистенцией. В горах, где солнце ближе, — так это сформулировал поэт Антоныч. И еще он сказал: весна как будто карусель!
Они немного помолчали. Коля сделала вид, будто тщательно пережевывает пирог. Но профессор явно не умел молчать слишком долго.
— Интересны еще и те, — заявил он через мгновение, — рационально не объяснимые образы, которые находит поэт, пиша о весне. Например, весны двенадцать обручей. Именно так: весны двенадцать обручей! Вы, милая панна, когда-нибудь считали ли до двенадцати?
Коля пожала плечами и подумала, что более глупого собеседника ей еще не встречалось. Но из вежливости вынуждена была собраться с духом и ответить:
— Считала.
— Прекрасно! — чуть ли не подпрыгнул на стуле профессор, словно только этого и ждал. — Тогда попытайтесь перечислить все двенадцать весенних обручей, о которых пишет поэт Антоныч.
Коля подумала «ага, сейчас» и назвала, что пришло ей в голову:
— Ну, первый обруч — это, наверное… пояс невинности на девушках.
Она и сама не знала, отчего ей так сказалось.
— Чудесно! — снова заскакал китайским божком Доктор. — А второй обруч?