— Путаются, туды их в качель, под ногами.
Посреди Старопанской площади, у бюстика поэта Жуковского с высеченной на цоколе надписью: «Поэзия есть бог в святых мечтах земли»[26], велись оживленные разговоры, вызванные известием о тяжелой болезни Клавдии Ивановны. Общее мнение собравшихся горожан сводилось к тому, что «все там будем» и что «бог дал, бог и взял».
Парикмахер «Пьер и Константин», охотно отзывавшийся, впрочем, на имя — Андрей Иванович, и тут не упустил случая выказать свои познания в медицинской области, почерпнутые им из московского журнала «Огонек»[27], лежавшего обычно на столике его предприятия для услаждения бреющихся граждан.
— Современная наука, — говорил Андрей Иванович, — дошла до невозможного. Возьмите, скажем, у клиента прыщик на подбородке выскочил. Раньше до заражения крови доходило, а теперь в Москве, говорят, не знаю, правда это или неправда, на каждого клиента отдельная стерилизованная кисточка полагается.
Граждане протяжно вздохнули.
— Это ты, Андрей, малость захватил!..
— Где же это видано, чтоб на каждого человека отдельная кисточка! Выдумает же человек!..
Бывший пролетарий умственного труда, а ныне палаточник Прусис даже разнервничался:
— Позвольте, Андрей Иванович, в Москве, по данным последней переписи, больше двух миллионов жителей. Так, значит, нужно больше двух миллионов кисточек? Довольно оригинально.
Разговор принимал горячие формы и черт знает до чего дошел бы, если б в конце Осыпной улицы не показался бегущий иноходью Ипполит Матвеевич.
— Опять в аптеку побежал. Плохи дела, значит.
— Помрет старуха. Недаром Безенчук по городу сам не свой бегает.
— А доктор что говорит?
— Что доктор? В страхкассе разве доктора?[28] И здорового залечат!
«Пьер и Константин», давно уже порывавшийся сделать сообщение на медицинскую тему, заговорил, опасливо оглянувшись по сторонам.
— Теперь вся сила в гемоглобине.
Сказав это, «Пьер и Константин» умолк.
Замолчали и горожане, каждый по-своему размышляя о таинственных силах гемоглобина.
Когда луна поднялась и ее мятный свет озарил миниатюрный бюстик Жуковского, на медной его спинке можно было ясно разобрать крупно написанное мелом краткое ругательство. Впервые подобная надпись появилась на бюстике 15 июня 1897 года, в ночь, наступившую непосредственно после его открытия, и как представители полиции, а впоследствии милиции, ни старались, хулительная надпись аккуратно появлялась каждый день.
В деревянных, с наружными ставнями домиках уже пели самовары. Был час ужина. Граждане не стали понапрасну терять время и разошлись. Подул ветер…
Между тем, Клавдия Ивановна умирала. Она то просила пить, то говорила, что ей нужно встать и сходить за отданными в починку парадными штиблетами Ипполита Матвеевича, то жаловалась на пыль, от которой, по ее словам, можно было задохнуться, то просила зажечь все лампы.
Ипполит Матвеевич, который уже устал волноваться, ходил по комнате, и в голову ему лезли неприятные хозяйственные мысли. Он думал о том, как придется брать в кассе взаимопомощи аванс, бегать за попом и отвечать на соболезнующие письма родственников. Чтобы рассеяться немного, Ипполит Матвеевич вышел на крыльцо. В зеленом свете луны стоял гробовых дел мастер Безенчук.
— Так как же прикажете, господин Воробьянинов? — спросил мастер, прижимая к груди картуз.
— Что ж, пожалуй, — угрюмо ответил Ипполит Матвеевич.
— А «Нимфа», туды ее в качель, разве товар дает, — заволновался Безенчук.
— Да пошел ты к черту! Надоел!
— Я ничего. Я насчет кистей и глазета, как сделать, туды их в качель? Первый сорт прима? Или как?
— Без всяких кистей и глазетов. Простой деревянный гроб. Сосновый. Понял?
Безенчук приложил палец к губам, показывая этим, что он все понимает, повернулся и, балансируя картузом, но все же шатаясь, отправился восвояси. Тут только Ипполит Матвеевич заметил, что гробовой мастер смертельно пьян.
На душе Ипполита Матвеевича снова стало необыкновенно гадостно. Он не представлял себе, как будет приходить в опустевшую, замусоренную квартиру. Ему казалось, что со смертью тещи исчезнут те маленькие удобства и привычки, которые он с усилиями создал себе после революции, похитившей у него большие удобства и широкие привычки. «Жениться? — подумал Ипполит Матвеевич. — На ком? На племяннице начальника умилиции, на Варваре Степановне, сестре Прусиса? Или, может быть, нанять домработницу? Куда там! Затаскает по судам. Да и накладно».
Жизнь сразу почернела в глазах Ипполита Матвеевича. И, полный негодования и отвращения к своей жизни, он снова вернулся в дом.
Клавдия Ивановна уже не бредила. Высоко лежа на подушках, она посмотрела на вошедшего Ипполита Матвеевича вполне осмысленно и, как ему показалось, даже строго.
— Ипполит, — прошептала она явственно, — сядьте около меня. Я должна рассказать вам…
Ипполит Матвеевич с неудовольствием сел, вглядываясь в похудевшее, усатое лицо тещи. Он попытался улыбнуться и сказать что-нибудь ободряющее. Но улыбка получилась дикая, а ободряющих слов совсем не нашлось. Из горла Ипполита Матвеевича вырвалось лишь неловкое пиканье.
— Ипполит, — повторила теща, — помните вы наш гостиный гарнитюр?[29]
— Какой? — спросил Ипполит Матвеевич с предупредительностью, возможной лишь к очень больным людям.
— Тот… Обитый английским ситцем[30] в цветочек…
— Ах, это в моем доме?
— Да, в Старгороде…[31]
— Помню, я-то отлично помню… Диван, двое кресел, дюжина стульев и круглый столик о шести ножках. Мебель была превосходная, гамбсовская[32]… А почему вы вспомнили?
26
27
28
29
30
31
32